Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо поговорить, – сказал я.
– Идём.
В её голосе не было ни приветливости, ни тепла.
Коротким, освещённым единственной лампой в железной сетке коридором, загромождённым пустыми коробками, мы вышли во внутренний двор – скорее, пятачок, покрытый крошащимся асфальтом. У слепой стены напротив тяжело кисли два помойных бака; из них, точно комковатое адское тесто, пёр душный хлам. Прямо у выхода тихо мучился, размахивая ветвями на ветру, выросший из трещины в асфальте куст сирени, отцветший и потому словно обожжённый. Под ним тянула исчирканную узкую спину скамья. У ножки её, полная окурков, доживала свой век мятая ржавая кастрюля с отломанной ручкой. По-хозяйски роились матёрые мухи.
– Садись, – сказала Аня и сама резко опустилась на скамейку.
Достала из кармана белого халата пачку папирос, выщелкнула одну. Подождала, видимо, уверенная, что я должен дать ей огня. Я сел рядом и развёл руками.
– Не курю, – сказал я, – и нет ни спичек, ни зажигалки.
Её лицо презрительно дрогнуло: мол, даже спичек у тебя нет. Она достала спички, размашисто и умело, в горсть, чиркнула и закурила. Выдохнула облако дыма. Его тут же сорвало ветром.
– Что? – спросила она.
– Пришёл сказать, что я всё сделал. Насколько сумел. Вчера мне сообщили, что твоего Шпица перевели на поселение. Это значит, его можно навестить.
Я вынул листок бумаги, где аккуратно и разборчиво, во всех подробностях загодя расписал, когда и как двигаться, какие документы иметь и какие вещи можно захватить. Протянул ей.
– Вот.
Она взяла. То и дело затягиваясь папиросой, наскоро просмотрела – не вчитываясь, а просто оценивая для начала. Попробовала неловко, одной рукой, сложить листок пополам. Получилось неровно. Она зажала дымящую папиросу губами и уже обеими руками перегнула мою памятку, сложила, потом перегнула ещё раз, ещё раз сложила, тщательно прогладила пальцами сгиб и сунула в папиросный карман.
– Спасибо, – сказала она, глядя мимо меня.
Я смотрел ей в щёку. Землистая кожа, обтянутые скулы, пучки морщинок вокруг глаз… Сейчас, при свете дня, всё это было куда заметнее, чем полгода назад в интимном сумраке писательского кафе или на зимней ночной улице. Волосы поредели и выцвели. Шея как у ощипанной куры. Рано она это, рано…
– Ждёшь благодарности? – спросила она.
– Вроде бы уже дождался. – Я попытался пошутить. – Ты ведь сказала волшебное слово.
– Говорят, функционеры твоего уровня за спасибо палец о палец не ударят.
– Как интересно, – ответил я. – А что надо?
Она несколько раз молча затянулась. Искорки пепла кровавой россыпью повалились вниз и разлетелись по асфальту.
– Денег у меня нет. Ценности, какие и были в семье, давно ушли на еду. Всё, что я могу в качестве благодарности, – это тебе отдаться, но не буду.
– Аня, – против воли я засмеялся, – откуда у тебя такие познания по части общения с номенклатурой?
– Не вчера родилась.
– Тогда вот что. Расскажи мне в качестве благодарности, видишься ли ты с кем-то из наших. Как они? Кого куда разбросало?
– Ах, вот чего ты хочешь… – уже с откровенной враждебностью произнесла она.
Догоревшая папироса начала гаснуть. Аня достала другую и, плотно прижав к первой, прикурила. Метко послала скособоченный окурок в кастрюлю.
– Это тоже криминал? – мягко спросил я.
– Тыдумаешь, я не понимаю, зачем ты здесь? – спросила она в ответ. – Тщеславие, одно тщеславие. Вас сажают, а я вот хожу и могу спасти, а могу и не спасти. Калиф Гарун. Наверное, ты об этом с детства мечтал. Мой муж – умнейший и добрейший человек. Лучший человек, какого я знала. Чем он-то вам не угодил? А сидит. А я вот, мол, одно словечко скажу, и те, перед кем вся страна на коленях, сделают по-моему. Осчастливил и надулся, как насосавшийся крови клоп. Теперь хочешь, чтобы я и про других тебе что-нибудь рассказала такое, чтобы ты мог раздуться ещё толще. – Затянулась. – Вы там у себя творите с нами, что хотите. И ещё благодарности ждёте за это. А послушать, как самые прекрасные ребята бьются кто где, кто кочегаром, кто дворником, – это лучше всякой благодарности. Хотя вот им бы, добрым, умным и честным, как раз и править страной. Они бы ни капли крови не пролили. Со всем миром были бы в дружбе. Ни единой слезинки бы из-за них… Ну куда там. А ты хочешь слушать и думать про себя: вот я, бездарь и недоучка, жалкий заморыш, теперь вершитель ваших судеб!
Она умолкла, буквально задохнувшись от ярости. Всосалась в папиросу, и та с готовностью швырнула ей на колени и в ветер очередной фонтан искр.
– Зачем же ты меня о помощи просила, если я такой мерзкий? – тихо спросил я.
Она помолчала. Выдохнула дым. Покачала головой. Её лицо сморщилось от неприязни к самой себе.
– От безвыходности, – отрывисто сказала она.
– Вот видишь, – проговорил я. – От безвыходности люди иногда делают то, чего вовсе не хотят. И то, что в других наверняка осудили бы. Почему ты думаешь, что у меня не бывает безвыходности? Почему ты думаешь, что не бывает безвыходности у тех, кто, как ты говоришь, делает с вами, что хочет?
Она хлёстко глянула на меня даже не с негодованием – с гадливым недоумением. Словно я сморозил такую несусветную глупость, какой даже названия не подобрать. Снова отвернулась и непримиримо отрезала:
– У вас власть. Вы за всё отвечаете. Вы же сами всё это устроили!
– Нет, – мягко проговорил я. – Это устроили те, кто кричал: ура микадо!
Если б не они, хотел сказать я, бандиты остались бы бандитами и мыкались бы по тюрьмам, получая своё, мечтатели остались бы мечтателями и писали бы замечательные книги, лечили бы и спасали людей, и ни тем ни другим не пришлось бы бок о бок разгребать руины, наполовину мародёрствуя, наполовину мечтая. А революция оказалась бы именно революцией: насильственным изменением строя в стране, а не насильственным изменением страны.
Но пока я мучительно старался выразить всё это покороче и потактичней, чтобы, не ровён час, не обидеть, она решила, что уже поняла.
На несколько мгновений её будто парализовало. Она так и замерла щекой ко мне, сутулясь, почти горбясь, с тлеющей папиросой в прокуренных пальцах. Потом размашисто кинула окурок в кастрюлю. Промахнулась; окурок, разматывая струйку дыма, покатился по битому асфальту. Встала. И, сощурившись, изо всех сил ударила меня по щеке.
У меня глупо, как у игрушечного болвана, мотнулась голова. Это было очень неожиданно и больно. До слёз больно.
Она всматривалась в моё лицо с такой жадностью, что даже пригнулась, как охотница. И конечно, заметила, что у меня выступили слёзы.
– Плачешь? – спросила она. – Это хорошо. Может, поймёшь, как мы плачем.
– Аня, – сказал я, улыбнувшись ещё подрагивавшими от боли губами, – ты же сейчас, почитай, меня расстреляла.