Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорогой, пока мы шли с Прокопом домой, он был в таком энтузиазме, что мне большого труда стоило усовестить его.
– Да, брат, эти будут почище братьев-славян! – говорил он. – Заметил ли ты, как этот бестия Левассер: la république, говорит, il n’y a que ça![123] Я так и остолбенел!
– А знаешь ли, какая мне мысль пришла в голову: как только все дела здесь прикончим, покажем-ка мы иностранным гостям Москву!
– А что ты думаешь! Ведь следует!
– Еще бы! Ну, разумеется, экстренный train[124] на наш счет; в Москве каждому гостю нумер в гостинице и извозчик; первый день – к Иверской, оттуда на политехническую выставку, а обедать к Турину; второй день – обедня у Василия Блаженного и обед у Тестова; третий день – осмотр Грановитой палаты и обед в Новотроицком. А потом экстренный train к Троице, в Хотьков… Пение-то какое, мой друг! Покойница тетенька недаром говаривала: «Уж и не знаю: на земле ли я или небесах!» Надо им все это показать!
– Бесподобно! То-то я давеча сижу и думаю, что чего-то недостает! Ан вон оно что: в Москву!
– Ты одно-то подумай: здешние ли поросята или московские!
– Где уж здешним!
– Или опять осетрина! Ну где ж ты здесь такой осетрины достанешь, чтобы целое звено – сплошь все жир!
– Сказано: в Москву – и дело с концом!
На другой день мы все, кроме Марка Волохова, собрались в Казанский собор. Причем я не без удивления заметил, что Левассер очень отчетливо положил три земных поклона и приложился к иконе.
– Смотри-ка! Левассер-то по-нашему молится! – толкнул меня в бок Прокоп, – Et vous… comme nous?[125] – прибавил он, обращаясь к гостю.
Но удивлению нашему уже совсем не стало пределов, когда Левассер (вероятно, застигнутый врасплох) совершенно чисто по-русски ответил:
– Да-с, моя маменька от этой иконы в молодости исцеление получила…
Но вслед за тем он вдруг спохватился, хлопнул себя по ляжке и залопотал:
– Ah, sapristi! Je crois qu’à force d’entendre parler russe, je commence moi-même à parler cette langue comme ma langue maternelle! Mais oui, messieurs! Mais comment donc! Ah? fichtre, prosternons-nous! Adorons, ventre de biche! La tolérance en matiér. De religion… tolerantia et prudentia… Je ne vous dis que ça[126].
И представьте себе: как ни груб был этот факт самоуличения, но даже он не открыл наших глаз – до такой степени мы были полны сознанием, что и мы не лыком шиты!
Второе заседание началось с объявления Кеттле, что он пятьдесят лет занимается статистикой и нигде не встречал такого горячего сочувствия к этой науке, как в России. «Поэтому, – присовокупил он любезно, – я просто прихожу к заключению, что Россия есть настоящее месторождение статистики…»
– Messieurs, un verre de Champagne![127] Милости просим! Человек! Шампанского! Господин Кеттле, ваше здоровье! Votre santé! Vous acceptez, n’est-ce-pas? Du Champagne![128]
– Mais… j’en prendrai avec plaisir[129], скромно отвечал маститый старец, но скромность эта была так полна чувства собственного достоинства, что мы сразу поняли, что не мы почтили старца, но старец почтил нас.
Когда бокалы были осушены, встал Фарр и вынул из бокового кармана лист разграфленной бумаги. Этот лист он показал всем делегатам и объяснил, что такова форма для производства народной переписи, доставшаяся VIII Международному конгрессу в наследие от такового ж, имевшего свое местопребывание в Гааге. Но в форме этой он, Фарр, замечает, однако ж, один очень важный недостаток, заключающийся в том, что при исчислении народонаселения по занятиям и ремеслам в ней опущен довольно многочисленный класс людей, известный под именем шпионов.
Я взглянул на Прокопа: он совершенно посоловел и дико озирался. К счастью, половые куда-то разошлись, так что он скоро оправился и довольно спокойно произнес:
– С своей стороны, я полагал бы этот неприятный разговор оставить. Неужто, господа, у вас за границей и разговоров других нет!
И он уже предложил приступить к следующему, по порядку, предмету суждений, как встал Левассер и, по существу, решил дело в пользу Прокопа.
– Messieurs, – сказал он, – l’espionnage a été reconnu de tous temps comme l’un des plus vifs stimulants de la vie politique. Déjà l’antique Jéroboam promettait des scorpions à ses peuples, ce qui, traduit en langue vulgaire, ne saurait signifier autre chose qu’espions. Ensuite, nous trouvons dans Aristophane des preuves irrecusables que les Grecs ne connaissaient que trop ce moyen gouvernemental et qu’ils donnérent aux espions le surnom sonore des sycophantes. Mais c’est aux césars de l’antique Rome que la science de l’espionnage est redevable de son plus grand developpement. Au dire de Tacite, du temps de Néron, de Caligula et autres il n’y avait presque pas un seul homme dans tout l’Empire qui ne fut espion ou ne desirat de l’etre. Ces majestueux romains, qui ne commencaient pas autrement leurs blagues qu’en disant: «civis Romanus sum», se sont fait au métier de l’espionnage comme s’ils etaient les plus majestueux des chenapans. Enfin, notre belle France est la pour attester que l’espionnage n’est jamais de trop dans un pays dont la vie politique est a son apogee. Chez nous, messieurs, presque tout le monde s’entreespionne, ce qui n’empeche pas la vie sociale d’aller son train. La solidarité de l’espionnage fait qu’on n’en ressent presque pas l’inconvenient. Voici l’historique de ce phénoméne social qui porte le nom malsonnant de l’espionnage. Mais si nous constatons ici les résultats pratiques du métier, nous devons en même temps constater que jamais ces résultats ne pourraient être ni si grands, ni si accomplis, si les espions s’avisaient d’agir ouvertement… la, le coeur sur la main! Oui, messieurs, c’est une occupation qui ne saurait être pratiquée que sous le voile du plus grand mystére! Otez le mystére – et adieu l’espionnage. Il n’est plus – et avec lui tombe tout le prestige de la vie politique. Point d’espionnage – point d’accusations, point de procés, point de proscriptions! La vie politique reste, pour ainsi dire, en suspens. Tout passe, tout tombe, tout s’évanouit. Voilà pourquoi je ne partage pas l’opinion, exprimée par mon honorable collégue, M-r Farr. Je comprends três bien sa pensée: il est par trop champion de la statistique pour ne pas gémir en voyant que dette science conserve encore des points inexpliqués et obscurs. Mais Dieu, dans sa divine sagesse, en a jugé autrement. Il a voulu que la statistique conserve à jamais quelques points inachevés pour que nous autres, humbles travailleurs de la science, ayons toujours quelque chose à eclaircir ou à achever. Aussi je conclus, en disant: messieurs! nous avons toute une rubrique, où se classent les chenapans et autres gens sans foi ni loi! Cette rubrique n’est-elle pas assez large pour que les espions y trouvent leur place naturelle? Oh, messieurs, classons les y hardiment, et puis disons leurs: allez, gens sans aveu et faites votre vil métier! la statistique ne veut pas vous connaitre![130]
Речь эта произвела эффект необычайный. Крики: «Bravo! Vive la France!»[131] (Прокоп, по обыкновению, ошибся и крикнул: Vive Henri IV![132])» – неслись со всех сторон. Сейчас же все побежали к закусочному столу и буквально осадили его.
– Je crois que ça s’appelle lassassine? Lassassine et parasseune –