Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если «почти буквально», так отчего было просто не привести самого Пушкина, зачем было в первую голову тревожить жиденькую тень Ивана Клюшникова? Оттого, что слова Пушкина в последней цитате имеют очень узкий смысл. Это сразу стало бы очевидным, если бы автор продолжил цитату:
Свой долгий, ясный век
Еще ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил…
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
И т. д.
Словом – легковесная философия анакреонтизма и вульгарного эпикурейства, характеризующая душевный строй вельможи, сына восемнадцатого века. Вот почему и пришлось нашему критику на первом месте поставить стишок Клюшникова.
Помните ли вы, далее, глубоко пессимистические заключительные строфы «Онегина» о счастье того, кто рано оставил праздник жизни? Настроение, чрезвычайно характерное для упадочного человека. Подпольный человек Достоевского пишет: «Дольше сорока лет жить неприлично, пошло, безнравственно. Только дураки и негодяи живут дольше сорока лет». И Иван Карамазов говорит: «… уж как припал я к кубку жизни, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю! Впрочем, к тридцати годам, наверно, брошу кубок, хоть и не допью его всего, и отойду… сам не знаю, куда». В том-то и сказывается настоящий «пафос жизни», настоящая «полнота бытия», что человек не рассчитывает боязливо своих сил на короткий срок, что во всех стадиях своей жизни умеет находить красоту и полноту. И эту-то глубоко жизнеотрицательную заключительную строфу «Онегина» Р.И. Иванов-Разумник ухитряется использовать также в качестве доказательства солнечного жизнелюбия Пушкина.
«Исполненные прозрачной грусти последние строки романа заключают созвучным аккордом эту стихийную мудрость поэта. Не в объективных целях бога или природы смысл жизни, не в продолжительности переживаний цель человека, а в полноте и яркости этих переживаний и в их силе, разнообразии, стройности; и не тот мудр и счастлив, кто, подобно гончаровскому Штольцу (и самому Гончарову), считает нормальным назначением человека „прожить… четыре возраста и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно“, а тот, кто жил всеми сторонами души, всей полнотой бытия – и не дожил до ужасной старости Штольца-Гончарова; тот счастлив и блажен,
… кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим…»
Но ведь есть не только старость Штольца и Гончарова. Есть старость летописца Пимена, старого цыгана из «Цыган», старость Льва Толстого, Гете. Гете писал Гегелю: «Я всегда радуюсь вашему расположению ко мне, как одному из прекраснейших цветов все более развивающейся весны моей души». Гете в это время было семьдесят пять лет. В 1898 году Лев Толстой записывает в дневнике: «Радостно то, что положительно открылось в старости новое состояние большого, неразрушимого блага. И это – не воображение, а ясно сознаваемая, как тепло, холод, перемена души, переход от путаницы, страдания, к ясности и спокойствию. Как будто выросли крылья».
Вот как воспринимается старость истинным жизнелюбием, вот как и сама старость может увеличивать и углублять истинную «полноту бытия».
IV
Пушкин пишет в одном письме: «Черт меня догадал думать о счастье, – как будто я для него создан!»
Однако было одно счастье, несомненное и прочное, которое Пушкин знал хорошо и о котором он с удивительным постоянством, нигде себе не противореча, твердит с юных лет до смерти. Это счастье – счастье ухода от живой жизни в мир светлой мечты. Уже пятнадцати-шестнадцати лет он пишет, обращаясь к фантазии: «Что было бы со мною, богиня, без тебя?» («К сестре», 1814). И взывает ко сну: «Веди меня ко счастью забвения тропой!» («Городок», 1814).
Гоните мрачную печаль,
Пленяйте ум… обманом,
И милой жизни светлу даль
Кажите за туманом.
(«Мечтателю», 1815)
В мечтах все радости земные:
Судьбы всемощнее поэт.
(«Послание к Юдину», 1815)
Где мир, одной мечте послушный?
Мне настоящий опустел.
(«Окно», 1816)
Так было в отрочестве. И так всю жизнь. В эпилоге к «Руслану» Пушкин пишет:
Я пел – и забывал обиды
Слепого счастья и врагов,
Измены ветреной Дориды
И сплетни шумные глупцов.
На крыльях вымысла носимый,
Ум улетал за край земной…
Очень характерно черновое стихотворение 1821 г. «Не тем горжусь…»: поэт гордится не силою своего таланта и действием его на людей, не общественными своими заслугами в борьбе со злобою и тиранами, не славою своею:
Иная, высшая награда
Была мне роком суждена:
Самолюбивых дум отрада,
Мечтанья суетного сна.
Вариант:
До гроба счастие отныне
Мечтанья неземного сна.
В 1829 году:
О, нет, мне жизнь не надоела…
Еще хранятся наслажденья
Для любопытства моего,
Для милых снов воображенья…
«Вы, призрак жизни неземной, вы, сны поэзии святой…» Самое в них ценное, – что они дают забвение окружающей реальной жизни. «И забываю мир, и в сладкой тишине я сладко усыплен моим воображеньем…» «Я с вами знал все, что завидно для поэта: забвенье жизни в бурях света…» В «Египетских ночах» Пушкин рассказывает про поэта Чарского, образу которого им придан ярко выраженный автобиографический характер: «Чарский признавался искренним своим друзьям, что только во время писания он и знал истинное счастье. Остальное время он гулял, чинясь и притворяясь».
Творчество, искусство – это для Пушкина единственная сила, способная питать душу поэта и не дать ей задохнуться в грубой, пошлой и по самому своему существу чуждой поэту стихии жизни:
А ты, младое вдохновенье,
Дремоту сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья!
Князь П.А. Вяземский рассказывает про Пушкина: «При нем, в нем глубоко таилась охранительная и спасительная сила. Эта сила была любовь к труду, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства. Когда чуял он налет вдохновения, когда принимался