Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так зачем же он улыбался?
II
Обновки у Гриши бывали редко, — делать их часто средств не хватало у матери, и потому каждая обновка была ему в большую радость. Наступила осень, стало холодно, — справила Грише мать пальто, шапку, рукавицы. Больше всего порадовали Гришу рукавицы.
В праздник после обедни он надел все свои обновки и отправился гулять. Он любил гулять по улицам, и его пускали одного: матери было некогда ходить за ним. Теперь она с гордостью смотрела из окна, когда Гриша степенно проходил по двору. Вспоминая своих зажиточных родственников, которые много обещали, но мало делали для нее, она думала:
«Вот, и сама справила, слава богу, обошлась без них».
Стоял холодный, ясный день; солнце светило не ярко; по воде городских каналов плыли первые тонкие льдины. Гриша ходил по улицам, радуясь и этому бодрому холоду, и своим обновкам, и наивным своим мечтам, — он всегда принимался мечтать, как только оставался один, и мечтал всегда о подвигах, о славе, о блестящей, о счастливой жизни в роскошных чертогах, обо всем, что не похоже на скучную действительность.
Когда Гриша стоял на набережной Мойки и сквозь чугунную решетку смотрел на тонкое сало, плывшее по течению, к нему подошел уличный мальчишка в потасканной одежонке и с покрасневшими от холода руками. Он заговорил с Гришей. Гриша его не боялся, даже пожалел, что у него озябли руки. Новый знакомец сообщил, что его зовут Мишкой, а фамилия у него Бабушкин, потому что он с матерью живет у бабушки.
— Так как же, — спросил Гриша, — а у твоей матери какая фамилия?
— У матери? — переспросил Мишка, ухмыляясь. — А у нее фамилия Матушкина, потому что бабушка ей не бабушка, а матушка.
— Вот как! — с удивлением сказал Гриша. — А вот у меня с мамой одна фамилия: мы — Игумновы.
— Так это потому, — живо объяснил Мишка, — что твой дедушка был игумном.
— Нет, — сказал Гриша, — мой дедушка был полковником.
— Ну, все равно, дедушкин отец или кто-нибудь был игумном, вот вы все и пошли Игумновы.
Гриша не знал, кто был его прадед, и потому замолчал. Мишка все поглядывал на его рукавицы.
— Рукавицы-то у тебя знатные, — сказал он.
— Новые, — объяснил Гриша, радостно улыбаясь, — в первый раз надел. Видишь ты, — с прошивочкой!
— Ишь ты, какие важные! Поди, тепло тебе в них?
— Тепло.
— У меня тоже есть рукавицы, только я их дома оставил, они мне не нравятся. Я попрошу, чтобы мне купили такие же, как у тебя, а то мои мне совсем не нравятся. Они — желтые, а желтых не люблю. Дай мне надеть, я сбегаю, покажу бабушке, а то как же она купит!
Мишка просительно смотрел на Гришу, и глаза его завистливо блестели.
— А ты скоро? — спросил Гриша.
— Да, я вот тут близко живу, только за угол. Ты не бойся! Я, ей-богу, сейчас.
Гриша доверчиво снял рукавицы и отдал их Мишке. — Я сейчас, ты постой, не уходи, — радостно крикнул тот, убегая с Гришиными рукавицами.
Он скрылся за углом, а Гриша остался ждать. Он не думал, что Мишка его может обмануть: вот сбегает домой, покажет, вернется и отдаст рукавицы. Но долго стоял он и ждал, а тот и не думал приходить.
Уже короткий день вечерел, уже мать, встревоженная долгим отсутствием Гриши, отправилась искать его, — когда он, наконец, понял, что Мишка не вернется. Мальчик печально пошел домой и встретился с матерью.
— Гриша, да где ты пропадал? — и сердясь, и радуясь, что сын нашелся, спрашивала мать.
Гриша смущенно молчал, теребя красные от холода пальцы. Мать заметила, что у него нет рукавиц.
— Где твои рукавицы? — сердито спросила она, обшаривая карманы его пальто.
Гриша улыбнулся и сказал:
— Я мальчику отдал поносить, а он не принес.
III
Проходили годы за годами. Из бойких, смелых детей, что собрались на именины Лещи Семибояринова, вышли ловкие, смелые люди, — и мальчишка, обманувший Гришу, нашел, конечно, свою дорогу в жизни, — а Гриша стал, разумеется, неудачником. Как в детстве, он все мечтал и в мечтах покорял царства, а на деле не умел оборонить себя от любого предприимчивого человека, который бесцеремонно отстранял его с дороги. Отношения его к женщинам были так же неудачливы, как и вся жизнь, и никогда ответное чувство не награждало его робких ухаживаний. Друзей у него не было. Одна только мать любила его.
Игумнов радовался, когда поступил на службу, на маленькое жалованье, — радовался тому, что теперь мать будет жить покойно, не заботясь о куске хлеба. Но счастье его недолго продолжалось: скоро мать умерла. Гриша заскучал, упал духом. Жизнь показалась ему бесцельной. Апатия овладела им, работа валилась из рук. Он потерял место и стал сильно нуждаться.
Игумнов заложил, наконец, последнее материно колечко и, выходя из ломбарда, улыбался, — чтоб не заплакать от жалости к себе.
Приходилось наведываться к разным людям, просить работы или места. Но Игумнов не умел просить: застенчивый, молчаливый, он испытывал в таких случаях непобедимое смущение и не мог настаивать на своих просьбах. Уже на лестнице перед дверью той квартиры, у хозяина которой надо чего-нибудь просить, его охватывал ужас, сердце его томительно билось, ноги тяжелели, рука нерешительно протягивалась к звонку.
В один из самых тяжелых и голодных дней Игумнов сидел в роскошном кабинете Алексея Степановича Семибояринова, отца того Леши, именины которого были ему памятны. Накануне Игумнов послал Алексею Степановичу письмо: на бумаге все же легче просить, чем на словах. Теперь он пришел за ответом.
По суетливой, беспокойной любезности Семибояринова, сухого, малорослого старичка с коротко остриженными серебристо-седыми волосами, он догадывался, что получит отказ, чувствовал себя поэтому скверно и не мог не улыбаться какой-то искусственно-ласковой улыбкой, словно ему хотелось показать, что это ничего, что если, мол, нельзя, то и не надо, а я, мол, так, между прочим. Эта улыбка, очевидно, раздражала Семибояринова.
— Получил я ваше письмо, любезнейший, — заговорил он своим сухим и отчетливым голосом. — Но, милейший, теперь ничего на примете нет.
— Ничего? — пробормотал Игумнов, краснея.
— Решительно ничего, почтеннейший. Все занято. И не предвидится в ближайшем будущем. Вот к Новому году можно что-нибудь устроить для вас, милейший.
— Да хоть к Новому году, — сказал Игумнов, улыбаясь с таким видом, как будто какие-нибудь восемь месяцев для него не расчет.
— Да, тогда очень рад буду. Если бы от меня зависело, я бы