Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас только это, пожалуй, и спасает: за день так накувыркаешься, ни о чем не вспомнишь. Если бы еще не обеденные перерывы с вечными бабьими разговорами. Она так и сказала однажды Алевтине: «Надоели ваши бабьи разговоры!» — «Ну, милочка, — ответила Алевтина, — ты прямо будто не баба».
Меньше всего Тоня похожа на бабу, скорее на девочку-подростка: коротенькая стрижка (так и не собралась отрастить волосы, все говорила: «Вот отращу!», а Клим смеялся: «Зачем тебе? В походе с длинными волосами?»), сама худенькая, быстрая, все бегом. Только вот глаза выдают — глаза бабьи, печальные.
Вдруг увидела: Васильев как ни в чем не бывало сидит, читает.
— Ты где был? — накинулась на него Тоня.
— Там уж нету, — спокойно ответил он.
— Опять в ларек бегал? Добегаешься! Работа срочная стоит, а он читает.
— Так перерыв…
— Ах, да, перерыв. — Тоня побежала в конторку.
Должно быть, Алевтина уже там, заваривает чай, она мастер заваривать чай. В типографскую столовую Алевтина и Тоня не ходят: чай с бутербродами, как в студенческом общежитии, что может быть вкусней!
В студенческом общежитии они и подружились. Алевтина, правда, вскоре бросила техникум — замуж вышла, Тоня училась до конца, хоть тоже вышла замуж и родила Славку.
— Ну ты упорная! — говорила Алевтина. — Уж что задумала…
Потом снова оказались вместе: Тоню прислали мастером в наборный, где Алевтина работала линотиписткой.
— Ну что там у тебя? — спросила Тоня, входя в конторку. — Чего невеселая?
— А ты не знаешь?
— Нет.
— Витька Васильев разве ничего тебе не рассказал?
Тоня посмотрела сквозь стекло двери туда, где сидел, склонившись над чтением, Виктор.
— А что он должен был мне рассказать?
«…Отлично выглаженные простыни, наволочки и какие-то особенные домотканые полотенца стопкой лежат на столе. Утюг, которым орудует Лийзе, должно быть ровесник хозяйки, тяжелый, чугунный утюг с трубой — ни дать ни взять паровоз Стивенсона в миниатюре. А она так ловко с ним управляется: сгорбленная, сухонькая, с глаукомой на одном глазу. Что делает с человеком время! Ничего ему не оставляет, кроме памяти.
Муж Лийзе ходил в клетчатых брюках, схваченных манжетами на икрах, в клетчатом же пиджаке и клетчатом кепи. Тренога фотоаппарата была легкой (или казалась легкой в его руках?). Он все делал легко и быстро. В доме и сейчас стоят вещи, сделанные им. Вот это трюмо, например, и этот столик. Темное дерево с инкрустацией в виде серебристых лепестков или крыльев бабочки.
Когда зацветают липы… Ах, липы! Вот липы еще помнят все то, что помнит Лийзе. Липы уже тогда были старыми, когда она была молодой.
…Самолет летел из Таллина во Львов. Сообщение в газетах появилось через два дня. В черной рамке. Ильмар показал Лийзе газету, и она попросила: «Оставь ее мне». Газета лежит на столике с инкрустацией в виде маленьких серебристых крыльев…
Он бы еще много чего мог сделать, но ему всегда было некогда: дамы любили фотографироваться, и не только дамы, но и господа офицеры и вообще всякие господа — все хотели иметь на память себя на фоне курорта. Еще удачно, что дом на Линда, 13, стоит у самого променада, все ведь любили фотографироваться на променаде, у курзала, у Тринкхалле, где подают разлитую в тонкие стаканы ключевую целебную воду, у мраморных вазонов, перед оркестровой раковиной, откуда льются звуки духовых военных оркестров.
Глядя на старые фотографии, Лийзе и сейчас слышит музыку: та-ра-ра-ри…
Она поздно вышла замуж, даже очень поздно. Все считали: она уже никогда не выйдет замуж, слишком тщательно стирает, штопает и гладит. Нельзя делать все слишком тщательно — непременно упустишь самое важное.
Самым важным было замужество. О, конечно, замужество! Рядом с домом баронессы (Линда, 9) стоял дом папаши Ру́дольфа Тоо, а у папаши Ру́дольфа был сын, которого Лийзе никогда не видела. Он жил далеко, в Раквере, изучал там фотодело. Папаша Ру́дольф рассказывал Лийзе, что Эйно учится у такого мастера, равного которому нет даже в Ревеле.
Когда-нибудь она, вероятно, видела Эйно — в детстве. Должно быть, он, так же как все, бегал на главную улицу встречать царские роты, сиявшие медью труб:
Солдатушки! Бравы ребятушки,
Где же ваши жены?
Но тогда она еще не знала, что будет женой этого мальчика, разумеется, нет.
В то время когда она жила у баронессы Ферзен, сын папаши Ру́дольфа дважды приезжал к отцу. Но оба раза (надо же такому случиться!) Лийзе, отпущенная баронессой, гостила у тетки на острове Хиума.
Вот почему так получилось, что она поздно вышла замуж. Только в третий приезд Эйно, только в третий приезд…»
— От кого ты слышал? — зло спросила Тоня.
Чего злиться-то? Он, что ли, виноват?
— От Ленки Ананьевой. Она это не мне, конечно, рассказывала, а Тамаре Ивановне, вон там, у окна.
Тоня стояла перед Васильевым, бессильно опустив плечи. Клим когда-то учил, когда уставала: «Сними рюкзак и опусти плечи, рассалбься, сразу легче станет». Но сейчас легче не становилось. Что делать? Узнать у Ленки Ананьевой? Ну уж нет! Ленка — выдра, как только таких в местком избирают?
— Ты думаешь — правда? — спросила она у Виктора.
— Что — правда?
В самом деле: что — правда? Тоня бросилась к начальнику цеха. Он-то должен знать, если Ананьева уже знает. Он тоже член месткома.
Начальник наборного цеха Федор Павлович Ставицкий неизменно встречал Тоню одними и теми же словами, одной и той же улыбочкой.
Выходила тоненькая-тоненькая,
Тоней называлась потому.
Он и сейчас привычно начал: «Выходила тоненькая…», но осекся, увидев испуганное, жалкое и одновременно сердитое лицо Тони.
— Федор Павлович, вы слышали, что говорят?
Федору Павловичу стало смешно: это ведь он сам так всегда спрашивал: «Что в народе говорят?»
— Где говорят, Тонечка, в народе? — засмеялся он. — А что там говорят?
— Мне не до смеха, Федор Павлович, — сказала Тоня, подумав при этом: «Шут гороховый». — Вы вчера на месткоме были?
— Нет, Тонечка, я зятя перевозил. Зять квартиру получил. Шикарная, скажу тебе, квартира, из окон Тверца видна…
Тоня выскочила, не дослушав. Что с ним говорить! Без толку. К кому же идти?
«Заявление
Не могу молчать, потому что есть совесть. Я видела,