Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне к тому времени тоже дало по шарам, и я, пошатываясь, вымелся во двор. Около сугроба два хрыча пытались вспомнить, помочились они или только собираются. Решив, что только собираются, выставили замшелые писюны на мороз. Решение оказалось верным - через какое-то время послышался плеск. Один из дедов направил струю на сугроб, пытаясь забраться как можно выше, другой стал с ним соревноваться. Я был молод, мой пузырь был раздут как перекачанный футбольный мяч, так что я легко переплюнул обоих. И расписался под рекордной отметкой. Старики обиделись и погрозили отрезать мне коки. Тогда я заключил свои инициалы в рамку, для убедительности побил рекорд еще раз и, не дожидаясь, пока деды насуют мне в трусы снега, слинял в дом.
Наступила вторая фаза отупения. Окончательная и мягкая, как белый саван смерти. Ко мне подошел какой-то медведь - косая сажень в плечах, и начал что-то втирать. Взявши меня за плечо, он что-то бессвязно талдычил с серьезным видом, налитые кровью глаза вращались в орбитах, как два крупных шмеля. Я не мог разобрать ни слова. Язык у мужика ворочался тяжелой бутсой и будто чавкал по глине. Кто-то из молодых охотников, созрев для диспута, принялся возражать медведю - впрочем, его доводы были столь же нечленораздельны. Скоро они стояли друг против друга, горячо спорили, хотя при этом совершенно не понимали, о чем говорит собеседник.
Те, кто не утратил способности говорить, пожаловались на жажду. По рту точно прошлись наждачкой, кровь кипит в жилах, губы склеились, мышцы ссохлись как вяленое мясо. Отозвавшись на глас вопиющих в пустыне, я сходил в погреб и выставил на стол последние бутылки. Тормоза к тому времени отказали напрочь - народ просто ухнул с горы и покатил под откос. Эхма, куда вывезет, только свист в ушах. Настоящий мужик - ойкеа миес - самой смерти не страшится, не то что какого-то трехдневного бодуна.
Тут и Ниилу с Хольгери развезло. А Эркки, хоть и пил за троих, держался молодцом. Беседовал о рыболовных мушках с молодым охотником, который сидел против него с набрякшими веками, сопли на жидких усах. Решили вместе испытать одно местечко на Терендёэльв, да и что еще в жизни может быть чудесней таких мгновений - сядешь у бурливой северной речки, выудишь хариуса да тут же и изжаришь его у ночного костра! Чокнулись, прослезились. Какая же все-таки красота это лето, непревзойденная, неизбывная! Полярное солнце над макушками деревьев, багряные ночные облака. Ни ветерка. Вода, что зеркало - не шелохнется. Вдруг всплеск, по безбрежной глади пошли круги. И вот в тишине на воду падает бабочка. Вязнет напудренными крыльцами в липкой воде. Вот поплыла по течению, трепыхаясь среди камней и бурунов. А над верхушками елей в мареве, идущем от земли, роем вьется мошкара. В эту мимолетную пору, в летнюю ночь, все подмечает человек там, где сидит он, покачиваясь на тончайшей пленке, разделяющей две стихии.
Старшие из охотников - те, которым по семьдесят, по восемьдесят годков, уже начали верзиться со стульев. Батя, хоть сам лыка не вязал, понял, что дело неладно, и обратился ко мне на языке, смахивавшем на турнедальский диалект немецкого. По жестам я догадался, чего он хочет, и мы вместе отволокли в кухню самого старого и худущего из аксакалов. Он оказался на удивление легким и почти не сопротивлялся, мы перетащили его на диван и усадили посередке, прислонив к спинке. Два других старика были и весом поболе и формами покруглее - их мы рассадили по бокам. Деды на миг очухались, заухали по-совиному, но тут же снова засопели рядком. Затылки откинуты на спинку, челюсти отвисли. Так они и сидели с раскрытыми ртами, как желторотики с белесыми лысинами и сморщенными шейками. Я уселся против них и начал было бросать кусочки рафинада, метя в раскрытый рот, но, увидев грозный взгляд отца, перестал.
В это время из-за угла вернулся дед. Моча текла так медленно, что он едва не отморозил пальцы и теперь, на чем свет стоит, клял старость и ее гребаный приход. Пока он отсутствовал, мужики вдруг выяснили страшную вещь. Самогон-то кончился! Тогда дядья и охотники созвали чрезвычайное совещание. Непослушным языком перебрали всех известных самогонщиков, описали состояние своих домашних загашников и возможность извлечения их содержимого таким макаром, чтоб не проснулась старуха. Кто-то вспомнил, что время еще детское, так что можно сбегать на бензоколонку. Купить там денатурата, развести на муке, пропустить через кофейный фильтр - и градус, что надо, и пить можно, и вреда ни малейшего, если, конечно, сердце крепкое. Кто-то из охотников вызвался махнуть на такси в Финляндию, если все скинутся: там в Колари есть ночная точка, можно затариться пивом, сколько в машину влезет. Таможня у него-де схвачена, так что, если даже тормознут, он пригласит их сюда за компанию. Предложение поддержали, поскольку финское пиво - незаменимое снадобье от похмелья, да попросили еще купить кислого хлеба с простоквашей и снять финских шалав, если подвернутся.
Тут дед поднялся с важным видом и достал трехлитровую канистру. Серьезным голосом велел набрать воды. И когда сосед доверху наполнил канистру холодной водой, мужики недоуменно уставились на деда. А дед торжественно убрал канистру в шкафчик и спросил, хорошо ли собравшиеся знают Писание. Все промолчали и подумали, что дед спятил.
– Да вы в Бога-то веруете? - настаивал дед.
– М-не-а, - нестройно зашумели голоса.
Тогда дед открыл шкафчик и достал канистру. Отхлебнул глоток и послал ее по кругу, мужики тоже отхлебнули - каждый по очереди. И вот, когда обошли каждого, все как один закричали, что дед - воистину Христос, нет, даже больше, чем Христос - тот ведь превратил воду всего лишь в вино, а у деда вышел чистый первач. Немудреный, правда, и жирный на вкус, но с другой стороны - что может быть полезней сивухи, ведь сколько в ней разных хромосом и микроэлементов! И только один я приметил, что поменялось не только содержимое канистры, но и сам цвет крышки, однако промолчал, решив не омрачать живоцерковный дух.
Вот накренился и начал съезжать со стула старый тучный сосед. Он грякнулся об пол и, не подставь я вовремя руку, стукнулся бы виском. Растолкать я его не смог, как ни пытался, и потому просто взял соседа за щиколотки и отволок к стенке, чтоб не валялся в проходе. Толстяк совершенно обмяк и не подавал признаков жизни. Я напихал ему под голову газет на случай, если сблюет. В это время задремал следующий дедуля - свесив голову на грудь, затих в кресле-качалке. На рубашку растопленным шоколадом полилась табачная жижа. Молодой охотник, тот жидкоусый, аж затрясся со смеху - уж больно дурацкий был вид у старика. Да и я, признаться, посмеивался, глядя, как эти пьяные хряки блукали по избе, калякали, проливали самогон, ходили в одних носках на мороз, горланили песни с глазами сикось-накось; плюхаясь на седалище, уж не вставали, а ползали по половицам по-крокодильи. Мы с жидкоусом стащили табачного джо с качалки и сложили его около толстяка. Той же процедуре подвергся один из моих дядьев - в выстуженных сенях он сел как для молитвы, а с тем и застыл. Он стал третьим в ряду. Так они и лежали бок о бок, как забитые поросята, мы греготали так, что складывались пополам. Потом глотнули сивухи, фыркнули, и, промочив горло, снова зашлись от хохота.
Батя тем временем озабоченно мотнул головой в сторону трех аксакалов, которых мы усадили на диван. Больно бледные и не шевелятся. Попросил проверить, а то, не ровен час, померли. Я пошел щупать пульс, брал стариков за запястья, опутанные сеткой вен. Глухо. А нет, чуть-чуть прощупывается.