Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом я часто встречался с Пикассо, всякий раз робея, стесняясь, но всегда с огромным почтением. В его доме у меня было такое чувство, что я нахожусь в запретном месте, которому мое присутствие мешает, что вижу то, чего не имею права видеть, что рискую быть обращенным в соляной столб. Никаких украшений. Чердаки, громоздящиеся один на другом, пустые комнаты – роскошная бедность. Он принимает нас. Это король в одежде нищего. В его лукавых, блестящих, умных глазах я читаю снисхождение и симпатию.
Я умираю от желания извиниться за то, что я лишь тот, кто есть. Во всяком случае, я не раскрываю рта. Это Жан просит его сделать из моей палки от метлы посох вестника. Пикассо тут же с удовольствием берется за дело; он наносит на палку рисунки каленым железом, превратив ее в чудесное произведение искусства.
На репетициях возникают трудности. При каждом указании, которое я даю Кюни, он смотрит на меня с недоверием. Может быть, он думает, что я хочу, чтобы он плохо сыграл? Он превосходен. А я страдаю из-за его подозрительности.
Мишель Альфа, которую я предполагал пригласить на роль Гермионы, потому что знал, что она давно о ней мечтает, говорит, что она неспособна произнести монолог. У меня опускаются руки. Тогда мне пришло в голову заставить ее обращаться к пустому трону Пирра. И – получилось: она говорит с троном, даже прикасается к нему, ласкает его…
Теперь я уже достаточно уверен в себе, чтобы разрешить Жану присутствовать на одной из репетиций. Он признался мне:
– Я поражен твоим авторитетом, твоими находками. Как только ты начинаешь говорить, текст становится волнующим, такое впечатление, что он целиком придуман тобой.
Получив одобрение Жана, я уже никого не боюсь. Моя единственная цель – чтобы ему нравилось то, что я делаю. Жан писал в своем дневнике:
«Отказ от декламации и обнаружение в тексте очень простого величия превращают этот спектакль в нечто новое в постановках трагедий 1944 года.
Этим новым мы целиком обязаны Жану Маре, который использует его и учит этому своих товарищей. Он играет Ореста, и, по моему мнению, делает это даже лучше Муне и Де Макса. Его красоту, благородство, пыл, человечность трудно превзойти. Декорация: выстроенная перспектива ночной улицы, тронутая кое-где светлыми бликами, выходит на высокую аркаду, выделяющуюся на фоне неба с рваными облаками; это что-то вроде музея Гревена[26], детали которого и ложные перспективы придают персонажам неожиданную силу. Выход Андромахи с прической в виде хвоста Троянского коня, задрапированной в белое, с руками, обвитыми косами из ткани, – просто чудо.
Постановка этого спектакля выходит далеко за рамки простого интереса, вызываемого театром. Не желая того и не выступая против чего-либо, Маре попал в точку, и это вызывает злобу и восторг.
Дух обновления впервые противостоит духу “Картеля”[27], “Комеди Франсез” и общепринятым традициям».
По-видимому, красота вызывает зависть, не поддающуюся анализу и выражающуюся в ярости.
Мари Белл, которую я посетил в ее гримерной в пятницу перед «Ринальдо и Армидой», сказала: «С твоей стороны непростительно было позволить Жанно сделать такое, это стыд». Она ушла со спектакля, уводя за собой Ремю, со словами: «Его следовало бы расстрелять». Вчера вечером во время представления зрители слушали, как на церковной службе, по окончании спектакля без конца вызывали артистов, и все опоздали на последний поезд метро.
Стало известно, что г-н Лобро и его головорезы собираются организовать скандалы, которые привели бы к прекращению спектаклей.
«Эта “Андромаха” – как радостный взрыв, и его алое пламя сделает другие спектакли невозможными, устаревшими в полном смысле этого слова.
Маре может гордиться тем, что вызвал пьесой Расина такой же скандал, как “Парад”, “Свадьба” или “Весна священная”[28]. Он заставляет внезапно пробудиться людей, которые дремлют и любят дремать.
Это ключевой спектакль, событие, воплощение разума и любви».
Кокто предсказал правильно: разразился новый скандал. В день генеральной репетиции и в другие дни тридцать мест было занято членами ФНП[29]– стоял свист, рев, на сцену летели зловонные пакеты, взрывались бомбы со слезоточивым газом. К счастью, раздавались и крики «браво» мужественных зрителей, которые смотрели и слушали пьесу, зажав платками носы.
Во время сцены Гермионы, предшествующей так называемой сцене ярости Ореста, которую я решил играть без крика, в зале стоял такой шум, что я растерялся, не зная, как же быть. Я вышел на сцену и стал говорить тише, чем собирался. Шум постепенно стих, а в конце спектакля был настоящий триумф. Девушки вытирали мне слезы своими носовыми платками, сопровождая меня при выходе. Анни Дюко была великолепна, как и Ален Кюни. Мишель Альфа – менее потрясающа, чем я ожидал. Несомненно, шум в зале выбил ее из колеи.
На следующий день критики облили нас грязью. «Это спектакль педерастов, доказательство – женщины закрыты до шеи, а мужчины почти голые».
На самом деле на мужчинах были кирасы и очень пышные туники и тоги. На мне лично было двадцать метров ткани. А женщины были одеты в плотно прилегающие разноцветные трико и платья, сшитые так, чтобы складки подчеркивали их формы. Моя ручка от метлы, превратившаяся в посольский жезл благодаря гению Пикассо, также вызвала поток оскорблений. Все, кроме критиков, единодушно нашли костюмы и декорации прекрасными.
Анни Дюко настояла на том, чтобы ее костюм шила ее портниха Мэгги Руфф. Во время примерки я констатировал, что получилось очень красивое вечернее платье, которое, однако, за исключением белого цвета, не имеет ничего общего с моим эскизом.
– Если вы хотите внести какие-то уточнения, – сказала Мэгги Руфф, – не стесняйтесь.
Я робко прошу ножницы, опускаюсь на колени перед Анни Дюко и снизу доверху разрезаю платье на глазах пришедшей в ужас знаменитой портнихи.
– Я могу получить такую же ткань? – спрашиваю я.
– Сколько метров?
– Двадцать пять.
Мне приносят ткань, и я набираюсь наглости сделать платье на глазах у Мэгги Руфф. Платье без единого шва, что-то вроде платья-плаща, принимающего форму исключительно благодаря покрою и драпировке. Позднее, когда Анни Дюко будет играть «Андромаху» в «Комеди Франсез», она потребует это платье.
Каждый раз, когда я встречался с Мэгги Руфф, она спрашивала: