Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапная поездка двух юношей в Лондон вызывает сомнение и выглядит неубедительной, как и само существование такого персонажа, как Гарри Болтон; и даже если Мелвилл выдумал его, чтобы сделать книгу интереснее, странно, что такой мужественный парень, как он, создал персонажа с явной гомосексуальной ориентацией.
На фрегате «Соединенные Штаты» самым большим другом Мелвилла был английский матрос Джейк Чейз, «рослый и хорошо сложенный, с ясным, открытым взглядом, красивым, высоким лбом и густой коричневатой бородкой». «Благоразумие этого человека и его доброжелательность бросались в глаза, – писал Мелвилл в «Белом бушлате», – так что тот, кому он не нравился, должен был во всеуслышание объявить себя плутом»; и дальше: «Куда бы ни несли тебя сейчас синие волны, дорогой Джек, пусть пребудет с тобой моя любовь, и да благословит тебя Господь на твоем пути». Такая нежность редко встречается у Мелвилла! Этот матрос произвел такое глубокое впечатление на Мелвилла, что тот посвятил ему повесть «Билли Бадд», которую закончил за три месяца до смерти, случившейся пятьдесят лет спустя. Главное в повести – потрясающая красота героя, заставлявшая всех на корабле его любить, и это косвенным образом приводит того к трагическому концу.
Я подробно остановился на этой черте характера Мелвилла, потому что, возможно, тут кроется его недовольство семейной жизнью, и перемена, озадачившая всех, кто проявлял к нему интерес, связана с сексуальной неудовлетворенностью. Я думаю, вероятнее всего, что он был высоконравственным человеком, но кто знает, какие инстинкты, – возможно, даже неосознанные, а если осознанные, то гневно подавляемые и никуда, кроме воображения, не допускаемые, – кто знает, повторюсь я, какие инстинкты могут поселиться в душе человека и насколько сокрушительно могут они повлиять на его личность?
Были предположения, что эксцентричные изменения в характере Мелвилла, превратившие автора «Тайпи» в автора «Моби Дика», связаны с приступами безумия. Но поклонники яростно это отрицают, словно в таких вещах есть что-то постыдное; хотя психические расстройства не постыднее приступов желтухи. Во всяком случае, насколько я знаю, никто не видел заключений о подобном заболевании у Мелвилла, даже если они существуют. Есть также мнение, что на него глубоко подействовало интенсивное чтение после переезда из Лэнсингберга в Нью-Йорк, подействовало так сильно, что он стал другим человеком; однако мысль о том, что сэр Томас Браун[70] свел его с ума, подобно тому, как рыцарские романы свели с ума Дон Кихота, совершенно неубедительна. Слишком уж она наивна. Возможно, тайна раскроется, если отыщутся новые документы, но пока она не разгадана. Каким-то непостижимым образом в заурядном писателе проснулась гениальность.
Мелвилл всегда читал много, хотя и беспорядочно. Его явно тянуло к поэтам и прозаикам семнадцатого века; можно предположить, что он находил в них то, что больше всего соответствовало его смятенному разуму. Начальное образование он получил слабое и, как часто бывает в таких случаях, не до конца усвоил культуру, приобретенную в более поздние годы. Культура – не готовое платье, которое можно натянуть на себя, она скорее пища, которую постепенно поглощаешь, чтобы вырастить свою личность, подобно тому, как из еды формируется тело растущего мальчика. Культура – не украшение, декорирующее фразу, не повод похвастаться знаниями, это с трудом обретаемое средство обогатить душу.
Роберт Луис Стивенсон утверждал, что у Мелвилла нет слуха. Я же настаиваю на том, что, напротив, у него было чуткое ухо. Хотя его слог не всегда ровен и иногда хромает грамматика, но он обладает изумительным чувством ритма, и его предложения, какими бы длинными ни были, прекрасно уравновешены. Он любил возвышенные фразы, и величественная лексика, которую он использовал, помогала ему часто достигать подлинной красоты. Иногда подобная склонность приводит к тавтологии, вроде сочетания «тенистый полумрак», который значит то же самое, что и «тенистая тень»; но нельзя отрицать, что звучит это красиво. Иногда взор читателя останавливается на такой тавтологии, как «торопливая поспешность», только чтобы потом с благоговением обнаружить, что Мильтон писал: «Туда торопились они с радостной поспешностью». Иногда Мелвилл употребляет привычные слова неожиданным образом и часто добивается этим приемом приятного эффекта новизны; но даже, когда кажется, что он употребил их в неправильном значении, не стоит «с торопливой поспешностью» его упрекать, потому что у него, возможно, было полное право так поступить. Когда он говорит об излишних волосах, можно подумать, что речь идет о верхней губке девушки, где они и правда неуместны, а не о голове молодого человека, но посмотрите в словарь, и тогда вы увидите второе значение слова – не только «излишний», но и «обильный», и Мильтон (опять Мильтон!) писал о «роскошных локонах».
Я меньше симпатизирую пристрастию Мелвилла к архаизмам и словам сугубо поэтическим; o’er вместо over[71], nigh вместо near[72], anon[73] и eftsoons[74] придают старомодный, нарочито велеречивый оттенок крепкой и мужественной прозе. Его пристрастию ко второму лицу единственного числа я нахожу больше оправданий. Это довольно неуклюжая форма речи, и, видимо, поэтому ее не употребляют, но я верю, что Мелвилл прибегает к ней, чтобы добиться определенной цели; должно быть, он чувствует, что тем самым задает жреческий тон письму и поэтический аромат самим словам.
Но это мелочи. Несмотря на все замечания, Мелвилл писал на превосходном английском языке. Его стиль достигает совершенства в «Моби Дике». Конечно, иногда избранная манера приводит его к экстравагантной риторике, но в лучших проявлениях этого стиля есть великолепие, звучность, величие, красноречие, которых, насколько я знаю, не достиг ни один современный писатель. В памяти действительно всплывает величественный язык сэра Томаса Брауна и яркие образы Мильтона. Под конец не могу не привлечь внимания читателя к мастерству, с каким Мелвилл вплетает в замысловатый узор своей прозы обычные морские термины, которые употребляют моряки во время ежедневной работы. Это вносит реалистические детали, а также ощущение свежего, соленого морского ветра в мрачную симфонию уникального романа «Моби Дик».
Никто из тех, кто что-нибудь читал из того, что мною написано, не ждет, что я буду говорить о «Моби Дике» – великом достижении Мелвилла и единственной книге, с которой он вошел в ряд величайших мировых писателей, – с позиций эзотерики и аллегории. Это читателям надо искать в другом месте. Я могу подходить только со своей позиции не совсем неопытного романиста. Но так как некоторые весьма умные люди видят в «Моби Дике» аллегорию, будет правильно, если я коснусь этой проблемы. Собственное замечание Мелвилла рассматривается ими как ироническое; он писал, что опасается, как бы книгу не приняли за «ужасный миф или, еще хуже, – за отвратительную и невыносимую аллегорию». Разве не разумно считать, что когда опытный писатель что-то говорит, то делает это вполне сознательно и знает о себе больше, чем его комментаторы? Правда, в письме к Готорну Мелвилл замечает, что в работе над романом у него возникала «некая смутная мысль, что книга допускает аллегорическое истолкование», но это слабое свидетельство в пользу того, что он замышлял написать аллегорию. Разве не может такое толкование быть допустимым по чисто случайным причинам, а, если судить по письму к Готорну, оно явилось сюрпризом и для самого автора. Я не знаю, как критики пишут романы, но имею некоторое представление, как их пишут романисты. Они не ставят во главу угла некое общее суждение, вроде «честность – лучшее правило» или «не все то золото, что блестит», и не говорят: а не написать ли аллегорию на эту тему? Их воображение захвачено несколькими персонажами, обычно имеющими прототипов среди знакомых людей, а вскоре или через какое-то время событие или череда событий, пережитых лично или услышанных или выдуманных, сваливаются на писателя как гром среди ясного неба, заставляя использовать их нужным образом в соединении с персонажами. У Мелвилла не было склонности к фантазии, или, точнее, когда он пытался фантазировать, как в «Марди», то терпел поражение. Для того чтобы в полную силу разыгралось его воображение, требовалась прочная основа в виде факта. Когда, как в «Пьере», он дал волю воображению, лишившись этой основы, ничего хорошего не вышло. По натуре человек «думающий», Мелвилл с годами все глубже погружался в метафизику, которую Раймонд Уивер называл «страданием, растворенным в мысли». Довольно узкое определение: вряд ли существует предмет более достойный внимания, ведь он имеет дело с величайшими проблемами человеческой души – истинными ценностями, Богом, бессмертием и смыслом жизни. Ко всем этим вопросам Мелвилл подходил не интеллектуально, но эмоционально: в основе его поступков лежали чувства, хотя это не мешало многим его мыслям отличаться глубиной. «Le coeur a ses raisons que la raison ne connaît point»[75]. Думается, для сознательного написания аллегории требуется интеллектуальное отчуждение, на которое Мелвилл не был способен.