Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все равно уж.
И другие даже оглянулись, но промолчали, — поняв, что он сказал то, что им всем кажется...
——————————
Инженер только что заснул, когда пришли за ним. Он долго не мог уснуть в эту ночь. Виски стучали. Нервы от усиленного курения были приподняты. В голове, как кошмар, как длинные подводные волокна, тянулись мысли и образы, и снилось опять человечество, как какой-то чудовищный организм, охвативший всю землю и кующий какую-то свою таинственную работу, выбрасывающий одни ненужные себе мертвые клетки, рождающий вместо них новые...
Он вскочил. Некрасивый и заспанный, он провел рукой по волосам, но вдруг сел, точно хотелось еще раз, в последний раз понежиться сном на этой койке, оттянуть последний миг. И вдруг все оторвалось в нем, куда-то ушло — и революция, и эти люди, и суд — и все. Все показалось таким ненужным и безразличным теперь... “Только смерть еще... и тогда все”, мелькнуло в голове. “Маленькая операция”, подумал он опять, но без усмешки теперь, а просто и спокойно, — и страшное вдруг спокойствие воцарилось в нем; все показалось таким ничтожным и маленьким в эту минуту перед тем огромным и каким-то ласковым ничто, которое открывалось сейчас через несколько минут уже за смертью и в которое он знал, что теперь уже наверно уйдет, что хотелось остановиться, помедлить еще на этом новом, никогда не испытанном им чувстве.
Но офицерик торопил; как-то дико и нагло ворвался его крик в уши:
— Пора, пора! собирайся!
Что-то трусливое было в этом окрике, точно человек хотел себя подхлестнуть, показав свою развязность.
Инженер вздрогнул. “Ты” — на миг покоробило. Но и это сейчас же упало. Офицерик стоял бледный, с синевой под красивыми женственными глазами, избегая смотреть ими прямо.
“Должно быть, развратник!” — мелькнуло почему-то машинально в голове инженера. Но и это все показалось таким мелким, ненужным, точно стирающаяся пыль перед грядущим, огромным ничто, что он опять улыбнулся и встал.
Надо было повиноваться.
——————————
В коридоре шли тесной, неловкой толпой, неуклюже толкая друг друга, гремя цепями, и стучали ногами.
Солдаты назойливо следили за всеми, точно боялись, что они и теперь убегут, и иногда покрикивали.
В дверях замешкались.
— В небесную канцелярию ведут! Товарищи! — крикнул тут один из осужденных, самый бледный, с гнилыми зубами, сын диакона, но точно не думавший о том, что кричит, и стучавший зубами, как в лихорадке.
— Ишь, туда тебе и дорога! — озлился вдруг рядом солдат, тот самый, который и раньше прикрикнул на него в камере.
——————————
В канцелярии минуты казались вечностью... но вечность неслась беспощадно, катилась и исчезала.
Вся жизнь, пока вели их по коридорам, казалось, встала в каждом и пронеслась перед ними в ослепительных ярких образах... И эта страшная напряженная работа фантазии как-то занимала, отвлекала от всего, не будила соблазнов для воли, что можно еще, может быть, что-нибудь сделать для спасения, такое, что от них зависит.
Шли как сомнамбулы.
Но тут эта неожиданная задержка в канцелярии заставила вдруг упасть все напряженные чувства, и получился упадок — какое-то отвращение ко всему и к себе, какое-то безумное, бессмысленное, гадкое топтанье на месте в себе...
Писарь и начальник рылись в книгах, выкликали фамилии, кажется — вычеркивали... но все было как сон в глазах, как бледные, плоские видения — и бумаги, и лампы, и лысина начальника, и штыки.
Солдаты по-прежнему не отходили от каждого приговоренного — нагло, бесстыдно касаясь шинелями, почти своими телами, их тел, точно боясь, что и тут те убегут, — равнодушно похлопывая своими глазами и точно говоря ими:
— Мы тут ни при чем. Но мы отвечаем... С нас спросят.
Один, нервный с черным пушком на губах, волновался и старался не глядеть на осужденных... Это странное ощущение, что вот он, здоровый, живой тут, а эти другие люди — этот длинный арестант, небритый и некрасиво обросший, с глубокими серыми глазами и, должно быть, барин, через минуты не будет таким, какие они все, — бросало в озноб, что-то переворачивало в груди, заставляло усиленно биться сердце, — и он тогда бледнел...
Из осужденных — Клеманкин, красивый, здоровенный мужчина с густыми волосами и южным типом лица, тяжело и сосредоточенно молчал, сев на лавку, схватив голову и упершись локтями в колени.
Рабочий переминался с ноги на ногу.
— Уж скорей бы, братцы, скорей! — шептал он, блуждая глазами и пряча руки в рукава арестантской куртки.
Но мысли не вязались с языком.
У него схватило живот, как всегда у него при нервном возбуждении, и дикие, назойливые, неотвязные мечты росли и разрастались в голове. А что если попроситься для нужды и как-нибудь улепетнуть? А вдруг удастся? Громоздился за планом, но язык дрожал.
— Братцы, родимые, братцы, что же это? — почти плакал он. Я невиновен, клянусь Богом, я — невиновен, без суда засудили... Что же это?!
Но всех страшнее был гимназист. Он — полный, нежнотелый юноша, с чуть заметным пушком на щеках, сжимал брови и кусал губу, видимо напрягая все усилия на то, чтобы не выдать себя звуком и не расплакаться, но вдруг широко и торопливо перекрестился и так вспыхнул весь, что видны стали жилы на висках, подбородок дрожал и он некоторое время шевелил ртом, но без звука, видимо принимаясь что-то сказать и не будучи в силах от волнения.
Инженеру, который случайно взглянул на него в эту минуту, вдруг стало так страшно за него, что точно волна крови откуда-то внизу подступала к горлу и навернула слезы на глаза. Так мучительно захотелось, чтобы этот мальчик не так страдал в эту минуту, — это уж слишком...
“Еще что-нибудь выкинет”, — мелькнуло в голове.
— Я... я... я... — наконец вырвалось у гимназиста. — Я... хочу... священника.
Он сам точно испугался своего голоса и испуганно обернулся кругом. Но никто не слышал. Один солдат, тот самый, который стоял возле инженера и, бледный, старался не глядеть на осужденных, — вздрогнул и точно сделал движение по направлению к начальнику, чтобы передать желание мальчика.
— Я хочу священника, — повторил опять громко, упрямо гимназист, и теперь все слышали. Все вздрогнули.
Сын дьякона криво усмехнулся.
— А мне бы папироску, — и цинично выругался...
Начальник поднял голову на гимназиста.
— Это вам будет, что же вы кричите! — удивился он, но, увидев красное, страшно напряженное, с блестящими от волнения глазами, молодое и чистое