Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И вот, — голос Шимона ширился, рос, обнимал и камни, и облака, — грядет Великая Суббота, великое исцеление мира, и начаться ему должно от Иерусалима. При Маккавеях попытались его начать наши праотцы, но не смогли, осуетились, сами уподобились грекам, которых победили, — и дело их зачахло. Не так будет у нас. Не спрашивайте меня, можно ли в субботу то или это — взыскуйте Отца, воссияйте, как звезда от Иакова, изгоните страх и Дух сам внушит вам, что делать и говорить. Забудьте про смоковницы и трупы врагов, весь этот мир предназначен для нас! Будущее — за нами!
— Здорово ты сказал, — восхищается юный. Восхищается, да понимает ли?
— Это верно, про субботу, — соглашается пожилой и впервые поднимает глаза, — так ты, Бар-Косева, ты распорядись там, чтобы нас сменили поскорее. А то знаешь, живот уж подводит, а ребята в лагере больно шустрые, опоздаешь к ужину смены — одни ополоски на дне котла оставят.
Падает вечер на Святую Землю, завершается субботний день и сотворяет Шимон из глины людской великое Божье войско. А глина никак не хочет сотворяться.
Напротив епископа Папия сидит его пресвитер Аристодем. На стол между ними ложатся через дверной проем косые румяные лучи, и кажется, будто лежащий свиток покрыт золотом. Это первый том книги Папия, Аристодем его закончил читать накануне вечером. Ему Папий показал первому.
Да и кому еще показывать? Именно Аристодема он оставил в шумном бурлящем Иераполе старшим над прочими пресвитерами, пока сам ездил по дальним краям в поисках Слова. Верный, мудрый, скромный и спокойный Аристодем — не было у Папия никогда помощника надежнее в любом деле. И вот Слово добыто у десятков очевидцев, просеяно через сито сомнений и сравнений, собрано воедино — пять книг. Верный Аристодем скажет ему, не впустую ли всё. Нет, Папий знает, что не впустую, но ему нужно услышать эту оценку, он ждет благодарности и какого-то детского даже восхищения: ого, что у нас теперь есть! Вот это да! Золотой свиток, не только с виду.
Ты же простишь, Господи, эту маленькую слабость, этот миг даже не тщеславия — жажды одобрения? Ты мне дашь сейчас это?
Но спокойное лицо пресвитера не отражает почти ничего, и лишь вечерние тени поигрывают на его лице, когда он поворачивает свой точеный профиль и чуточку щурится на косом солнце. Начать речь он не торопится.
— Дорогой мой учитель и духовный отец, не мне бы тебе давать такой совет, не тебе бы его выслушивать. Но раз ты обратился…
Он сглатывает, отводит от свитка глаза прежде, чем продолжить.
— …сожги ты его, ради Бога.
Папий молчит.
— Прости мою дерзость. Я должен объясниться. Ты понес огромные труды, ты обошел моря и сушу, чтобы собрать свое сокровище. Поверь, оно в людях, которых ты сподобился встретить, в праведниках и столпах Церкви. Но оно не в этих словах. Господь примет твои труды, но эти слова — не на пользу церкви.
Мы… мы простые люди. Мы многого не знаем, что-то присочиняем, где-то ошибаемся. Но все же есть у нас твердая, здравая, честная вера. Где что не так — там Господь разберет. А ты… смотри, ты рушишь ее. О чем подумает простой человек, прочтя твою книгу? Что всё совсем не так, как он привык.
Я не спорю, тебе как ученому мужу виднее, что оно там было, кто чего не говорил и кого с кем перепутали. Но смотри, ты пишешь, что пресвитер Иоанн, который был на Патмосе — на самом деле совсем не сын Зеведея и не брат Иакова, не один из двенадцати, а другой человек. Я же, ты пойми, не спорю с этим. Но что нам с этого «на самом деле»? Смущение одно. Ну ладно еще Иаковы, их было несколько: Зеведеев, Алфеев и еще этот третий, «брат Господень», хотя и с ними путаница вечная. Назовут же эти евреи всех своих одинаковыми именами, не разберешься…
Но Иоанна нам оставь! Один он для нас. На Тайной вечери возлежал на груди Спасителя, принял к себе Его Мать, потом написал Евангелие и Откровение и еще некоторые книги, говорят, тоже, хотя я пока не читал. Да и Откровение это, по правде… не нужно его простецам читать. Мы вот никогда его вслух на собраниях не читали, я даже не стал список с него заказывать, так и осталось оно там, в Эфесе. Ну ладно, я не об этом...
А тем временем вечер густеет, свиток розовеет, на нем уже не золото, но еще и не кровь. Плотнеет темнота, буквы трудно будет разобрать, но их никто и не разбирает. Папий встает, берет с полки лампу, зажигает ее с помощью лучины от еле тлеющих углей на жаровне в центре комнаты, ставит на стол. И молчит.
— Оставь, оставь нашему простому человеку его простую веру, — горячится Аристодем, — не разберется он в твоих Иоаннах, запутается, преткнется, соблазнится. И что? Уйдет от Бога. А если он узнает, что приобретет? Зачем ему этот вкус к переменам? Самое верное и точное, самое простое — ничего не менять.
— Псоглавцы, — роняет Папий в ответ.
— Не понял тебя, — Аристодем вскидывается.
— Я ведь начал этот труд, когда понял, сколько чуши рассказывают теперь под названием «Благой вести», — уточнил он, — вот придумали каких-то людей с песьими головами, бабьи все эти сказки… неужели…
— А мы отделим, — тут же подхватывает Аристодем, — если и есть какая в этом нелепица, мы поправим. Скажем, что вот этого как раз и не было. Мы же священноначалие. Слово принадлежит нам.
И тут Аристодем словно бы спохватывается, не слишком ли он заболтался, не сказал ли лишнего. Встает, кланяется в пояс:
— Прости еще раз мою дерзость, отец мой. Завтра увидимся за богослужением. Прости и благослови!
— Господь с тобой! — Папий, не вставая с кресла, прикасается кончиками пальцев ко лбу пресвитера, — благодарю тебя за откровенность.
— А всё-таки… — Аристодем задерживается на пороге, борется со своим интересом, недостойным пресвитера интересом, разумеется, — а всё-таки, ты видел сам тот сборник изречений Спасителя? Неужели видел?
— Да, — Папий тоже приподнимается: неужели он его заинтересовал? — видел, но, конечно, не то, что составил Матфей на еврейском, а греческий перевод, подготовленный…
— Не стоит мне знать, кем, — перебивает его Аристодем, — мне достаточно нашего Евангелия. В нем всё надежно. Я загорюсь мечтой, и вдруг найду тот свиток, и что? Если там то же, что и в наших книгах, он бесполезен, а если что иное — вреден. Разве не так?
Папий молчит. Аристодем выходит. Свиток больше не покрыт ни золотом, ни кровью. Солнце скрылось, комнату освещает лампа. Папий долго беседует со своим разочарованием — безмолвно, пожевывая губами. А потом поднимается, грузно опускается на колени (все же возраст дает о себе знать), обращает взор в ту сторону, где на стене — Лик Распятого, сейчас почти не видимый за завесой темноты:
— Благодарю тебя, Господи. Благодарю тебя за этот ушат холодной воды. Он сказал мне главное: этот труд был нужен мне. И христиане последующих веков позавидуют моему путешествию, даже если сгорят все мои свитки. Я искал Тебя. Ты открывался мне в этих рассказах, в этих людях, в самом моем пути, — он, может быть, подходит к концу. Но Аристодем не понял самого главного — что этот труд был нужен Тебе. Ты пришел, чтобы взыскать нас, и чтобы мы взыскали Тебя. Тебя, а не подделку. Благодарю.