Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Натягивая шаль на голову, я сказала:
— Вечером.
Она будет в Опере, скоро у нее дебют в «Корриганах», и сегодня должна быть репетиция. Мне надоело смотреть, как она тычет пальцем в газеты и пересказывает мне все эти статьи и рассуждения о том, заслуживает ли Эмиль милосердия. Она никогда не заботилась, чтобы скрыть от моих ушей разговоры о гильотине. Много месяцев прошло с тех пор, как его посадили в Мазас, но она не переставала нудеть. Даже после появления «Истории человека, осужденного на смерть». Даже после этого она только горько усмехнулась:
— «Душа человека важнее совершенного им в один ужасный момент». Ужасный момент! Да он же тем самым признался, что перерезал женщине горло!
С тех пор я раз сто повторяла ей:
— Мари, он всего лишь притворяется раскаявшимся, чтобы спасти свою шею. Это месье Дане все написал.
Сегодня утром, как и всегда, я не смогла от нее избавиться. Она встала между мной и дверью и схватила меня за руку.
— Антуанетта, всего одну минутку. Пожалуйста.
— У Эмиля не было отца, как у нас, — сразу отрезала я. — Никто не приносил в дом веточки лаванды или фигурку Тальони, парящей в танце. У Эмиля ничего такого не было.
У Мари задрожала нижняя губа. Она немедленно ее закусила, и мне тоже стало больно от воспоминания о папе. Я сделала ласковое лицо, и этого ей хватило, чтобы прижаться щекой к моей свалявшейся шали. Я досчитала до десяти и сказала:
— Мари, мне правда надо идти.
Она посмотрела на меня, как голодная собака, забившаяся в угол.
— Пожалуйста.
— Не смей ничего говорить про Эмиля.
Она покачала головой, как будто это я выдумала все ее гадкие слова.
— Я хотела поговорить про мою работу натурщицей. — Она снова закусила губу.
— Ну она же не весь день занимает.
— Понимаешь, меня беспокоит то, что у месье Лефевра даже мастерской нормальной нет.
— Ерунда! Да половина этих художников с Монмартра работает в той же дыре, в которой спит.
Мари молчала, продолжая кусать губы.
— Но если боишься, проси плату вперед, — посоветовала я.
— Не в этом дело, — серьезно ответила Мари. — По-моему, он вообще не художник.
— Господи, Мари… — До этого она вечно жаловалась, что месье Дега обрезает ноги на картинах.
— Он смотрит, а не рисует.
Я пожала плечами.
— На днях он заставил меня стоять в ванне и мыться.
Собиралась ли она попросить меня сходить с ней, как в первый раз, когда мы пошли к месье Дега? Тогда я осталась без дневной платы в Амбигю, а просидела в мастерской минут пять.
— Вода хоть теплая была? — иронично поинтересовалась я.
Она кивнула.
— Ну, знаешь, не всем платят за купание.
Я запахнула шаль поплотнее и сделала шаг к двери. Мари посторонилась. Губы у нее были искусаны чуть не до крови, и мне на мгновение стало не по себе, но улицы за окном уже просыпались. Я должна была уже быть на полпути к Ла Рокетт.
Перед тюрьмой полно экипажей и повозок, на булыжной мостовой толпятся зеваки, как будто все цветочницы и угольщики Парижа вдруг узнали, что на рю де ла Рокетт можно сегодня продать весь товар разом.
Паренек лет десяти хватает за рукав мальчишку помладше:
— Давай быстрее, скоро рассвет.
И тут я замечаю, что на гладком камненном возвышении, шагах в двадцати от входа в Ла Рокетт, высится гильотина. Выходит, мальчишки следили за сараем на рю де ла Фоли-Реньо, откуда ее вытащили, бежали по бульварам, рассказывали всем новости. Я нагибаюсь, хватаю парня за шкирку и притягиваю к себе.
— Кто? Кого будут сегодня казнить?
— Билле, — он вырывается, воротник трещит. — Мясника, который зарубил жену.
Я отпускаю его и вытираю руки о юбку. Мальчишки убегают, потом оглядываются через плечо и замедляют шаг. Я сажусь на низкий подоконник и прижимаю руку к сердцу. Оно бьется быстрее, чем когда я бежала сюда. И тут меня поражает мысль, которую я раньше гнала от себя. Я понимаю, что шея Эмиля тоже скоро ляжет в люнет гильотины. Я цеплялась за сказку, мечтала, что мы будем гулять по улицам Парижа, он положит руку мне на спину и будет подталкивать за угол, как в день нашей первой встречи. Теперь я с предельной ясностью вижу, что это осталось в прошлом и больше не повторится. Никогда. И надежды нет. Эмиля ждет либо Новая Каледония, либо гильотина. Это осознание словно удар под дых.
Я поднимаюсь с подоконника и медленно бреду вслед за толпой. Прежде я ни разу не наблюдала за казнью. Может быть, это было ошибкой. Может, именно это позволяло мне жить мечтами. Я представляю, что сегодня уже успел пережить Билле. Вспышка фонаря, свет прямо в глаза, окрик тюремщика, молитвы капеллана, просьбы о прощении, дрожащие колени, чувство нереальности происходящего, холодная сталь ножниц у шеи, падающие на пол волосы.
Я протискиваюсь сквозь толпу и вижу помост с гильотиной. Два столбика, перемычка между ними, распорки внизу. В утренних сумерках отсветы горящего хвороста играют на лезвии. Оно зажато между столбиками, удерживаемое блоком. Как будто смерть загнали в рамки.
Человек, которого знает по имени весь Париж — месье Рох, хранитель гильотины, — бродит вокруг под взглядами жестянщиков, рыбаков, разносчиков. Во рту сигара, он выдыхает дым через нос, не прикасаясь к ней. Трижды он дергает за веревку, заставляя лезвие гильотины ходить вверх и вниз. Потом для проверки нажимает на рычаг. Лезвие с грохотом падает, и он довольно улыбается.
Ворота Ла Рокетт распахиваются, и двое помощников месье Роха выводят Билле. Он вдыхает свежий воздух, видит розовые краски неба на востоке и понимает, что его время пришло. Он бледен. Он смотрит на шумную жадную толпу. Он делает несколько шагов, спотыкается, но его подталкивают в спину. Он смотрит на гильотину — конец своего пути. С него снимают жилет и рубашку, оставляя штаны и фуфайку. Руки у него связаны. Он поворачивается к другому известному всему Парижу человеку — аббату Крозе, тюремному капеллану.
— Прощайте, отец, — говорит он дрожащим голосом.
Месье Рох тянет ремни и ставит Билле перед гильотиной. Дощечка поворачивается на петлях, прижимая