Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А главная новость — махонький месяц родился, тучи к утру его распеленали. Помнишь, сыночек совсем крохотный не мог оторваться от окна, глядел. Целую.
Письмо четырнадцатое
Не странно ли, скоро двадцать лет в Москве, а все как в гостях. «Еду домой», — вот как хотел начать это письмо, которое не утерпел писать, привыкнув за это время к ним. Домой? И здесь дом. Так и живу нараскорячку.
Пытался помочь наготовить дров, но бензопильщика не нашли, пробовали поширкать вручную, но пила такая тупая, что отец сказал: «Быстрей зубами перегрызем». И отправился я наносить прощальные визиты: в лес, но по Утопии не прошел, в поле, тоже не прошел, постоял на краю. Вернулся в поселок и на прощанье сделал опыт — захватил по пути и перебросил через грязное место доску. Такая красота, все шли, нахваливали. Я гордо думал: «Да если бы каждый принес по щепке, мы бы в бальных туфельках тут ходили». Но прошел трактор, и от мечты ничего не осталось.
На прощание радио: Ведерников, элегия Массне. «Где шум лесов, пенье птиц, где цвет полей, где серп луны, блеск зарниц, все унесла ты с собой…». Ты — это жизнь. Сейчас мне совсем не грустно, меня рассмешила ворона. Она отрывает шишечки с лиственниц, а те сидят крепко, ворона, как попугай, вцепится в шишку, крылья сложит и висит, отрывает своей тяжестью.
И еще хочется записывать слышанное и невольно запомнившееся, но это было бы самоцелью. Оно же есть в природе и не пропадет, а мы и так, как сказал в магазине мужик: «Ночь не ели, день не спали», с нас хватит.
Еще было ощущение на дальней окраинной улице. Там не ездят машины, много цветущей крапивы, сухая трава в белых перьях и листьях, желтые длинные поленницы. Шел мимо домов и будто был настройкой приемника — из каждого дома разные звуки: в одном пели, в другом смотрели телевизор, в третьем плакал ребенок, в четвертом было тихо, еще в одном кричали «горько», в последнем, окнами в поле, затапливали печь, и горький дым разлуки у слышался и не забудется.
Вот ведь, как от матери: даже и болезнь ее и то во благо. Когда бы еще я столько прожил здесь, когда бы опомнился. Мои грустные мысли отступили, мне некого винить.
Ну, мамочка, отчудил я на конец здешней жизни. Сюда, на распутицу, прикомандирован вертолет, и меня прибежали звать полететь в дальнее место района, везти продукты, лекарства, газеты.
И как будто по счастью, летели над Святицей, над той фермой девчат, над поместьями моего председателя, а вначале над шиповником и завалами мелиораторов, потом понеслись вырубки и лесосеки отца, близилась дорога, по которой ушел дедушка…
Второй пилот кричал на ухо: «Пустыня!» Да, пусто было внизу, и на какое-то время я почувствовал себя вознесенным, в космосе, и представил, что голубое оттуда заменяет естественный цвет осени, что именно потому нам были нужны пространства, чтоб первыми выйти в космос, что мир наступит от того, что космонавты без конца повторяют, что Земля маленькая и делить нечего. Правда, маленькая, — под нами бежали реки и озера, дороги и проселки, леса и поля, редко-редко мелькала какая-то техника, ожидаемая мартеном, что говорить! И опять, и опять бросалось и исчезало под нами золото осени, перемежаемое окаменевшими остовами печей брошенных деревень, красными шрамами глинистых дорог, бородавками стогов соломы и сена, цветущей ольхой, реками, течение которых кое-где как бы затыкалось желтыми пробками упавшей листвы.
Оглянувшись, я видел трубу родного дома, из которой выходил синий дым моих сгоревших блокнотов; глядя вперед, видел перекрестья поселковых улиц и стоящие на них огромные бочки, к которым стекался народ; глядя под ноги, я видел груды газет, в которых была напечатана моя заметка о замерзшем одуванчике; согнувшись и выглядывая вверх в круглое окно, я видел облака, которые на виду редели и не уходили куда-то, а растворялись; небо светлело, будто возносилось все выше.
Боковой ветер
Когда начинают сниться дедушки и бабушки, это означает, что зовут навестить их могилы. А я не навещал их почти четверть века. Это нехорошо, хотя можно оправдаться. Отец работал в лесхозе, а в 60-м лесхозы объединили с леспромхозами и отца перевели в другой район. Потом я ушел в армию. За это время два раза побывал в Кильмези в тяжелое для села время — район был ликвидирован, районной газеты, где я работал после школы, не стало. Потом прошли долгие годы, за которые я бывал в области, но уже в Фаленках, где жили родители, а в Кильмезь все не мог попасть.
И вот — как будто среди ночи постучали в окно. Я проснулся и понял — надо ехать. Сказал маме и старшей сестре, и они обе решительно заявили, что от меня не отстанут.
В Кирове на самолете «Ан-2» веселый мужик спрашивал: «Ножики-то получили?» — «Зачем?» — «Как «зачем»! Прилетим, ремни чем разрезать? А ты чего не застегнулась? — спрашивал он маму. — Сейчас ведь не воздушные ямы, а воздушные пропасти до самой земли и дальше. Над Кильмезью вашей как раз. Ее ведь так и зовут: Кильмезь — дыра в небо». Сестра глотала аэрон и в ужасе зажимала уши.
Летели мы очень хорошо, молоденькие летчики дело знали. Первой посадкой должна была быть Кильмезь. Мы сели, самолет забуксовал в грязи, как автобус, но выкарабкался. Мотор взревел и затих. Стали отвязываться. Вдруг мужик, поглядев в иллюминатор, закричал:
— Малмыжским встать, остальные на месте!
Пилоты выходили, надевая фуражки.
— Все — ночуем! В Кильмези сильный боковой ветер, придете с утра к семи, отвезем.
Мы побрели по малмыжской грязи в Дом колхозника. Места были. Маме и сестре дали двухместный, меня определили в огромную, похожую на палату комнату. «С левой руки седьмая кровать». Собравшись, мы поужинали, а за ужином вдруг решили, что все к лучшему. Почему? Мы же все равно собирались навестить не только кильмезское кладбище, могилы