Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До Аргыжа надо было водой. Узнали у дежурной — рано утром по Вятке поднималась «Заря», судно на подводных крыльях.
Решив так, мы расстались.
Прошла моментально ночь, утром будто что подняло. Автобус до пристани из-за грязи не довез, долго шли пешком. Мама мучилась, что из-за нее мы опоздаем. Успели. От пристани в устье Шошмы открылась Вятка. Берега были загружены штабелями леса. Из баржи подъемный кран вычерпывал на берег песок. Подошла «Заря». Вышло очень много людей. Но когда мы попали внутрь, оказалось, что свободен один проход. Маму и сестру посадили все-таки, я стоял в тамбуре. Там хоть и курили, зато было видно вокруг. Стекло туманилось, но его протирали. «Зачем ты, ива, вырастаешь над судоходною рекой?» — вспомнились чьи-то стихи, когда увидал склоненные, подмытые разливом ивы. Левый, уральский, берег был высок, глинист, а правый — низинный. Цвела черемуха. Мелькнул одинокий рыбак. Вскоре объявили Аргыж. Мы вышли и потащились в гору.
Аргыж и Мелеть много значат для меня. Здесь я впервые увидел Вятку и в ней же научился плавать, оказавшись однажды лишним в лодке. Здесь часто бывал, подрастая. Ездили с ребятами прессовать сено. Сюда, заслышав гудок «КИМа» или «Энгельса» — «Звенгеля», говорили старухи, — бежали со всех ног. И здесь, повторяю, работал у дяди. Дядя был свиреп на работу, человека, сидящего без дела, не терпел, будил меня в полпятого утра криком: «Ты что, охренел, по стольку спать?»
Поднялись на гору. Шли сквозь радостное гудение пчел — солнышко разошлось. Дядя, конечно, ни сном ни духом нас не ждал. Он жил со второй, после тети Ени, женой. Ее еще мы не видали, но родня есть родня. Мы постучались, вошли. В избе в двух ящиках под лампочкой пищали цыплята. Из кухни выглянула женщина.
— Вася-то где? — спросила мама.
— В конюховской!
— Ой, ведь гли-ко, до сих пор ходит.
Я вызвался сходить на конный двор. Стены конюшни и коровника были, как и двадцать лет назад, выстроены с выносами сруба, контрфорсами. Тут тогда хозяйничал Федя-водовоз, он был контуженый и не мог говорить, а только протяжно тянул слова, будто пел. Когда его передразнивали мальчишки, им доставалось.
Дядя не сразу узнал меня. Еще бы — двадцать пять лет! В Аргыже дядя всегда был авторитетом, и тогда, когда в нем было сто пять дворов, и сейчас, когда их осталось тридцать пять. Так думаю потому, что все завертелось вдруг: кого-то послали за грузовой машиной — везти нас в Мелеть и Константиновку, кто-то отправлялся за тем, чем отмечают встречи и поминки.
Утро было раннее. Я пошел бродить. Высыхающая трава на деревенской улице сверкала. Я прошел к знаменитой осокоревой роще, где-то тут должны были быть языческие славянские могильники, может быть, я по ним и ходил. Уже первые маслята вышли, и я набрал их в лопухи.
За столом самое дорогое было свое, домашнее — творог, сметана, яичница, которой вначале угостили цыплят, а то бы они своим писком мешали говорить. Я все поглядывал на фотографию тети Ени, все вспоминал ее. Великая была труженица и меня жалела. «Хорошая фотография». — «Такая же на могиле», — ответил дядя.
Часы в доме были с кукушкой, но в девять, когда раздалось кукование, она не выскочила. «Че это она?» — «Боится, — объяснил дядя. — Чапаевцы ей башку свернули (он говорил о внуках), теперь скрылась, лежит на боку, кричит из-за укрытия, не высовывается, чтоб окончательно не погибнуть».
Я перебирал насыпанные в картонную коробку фотографии и передавал через стол. Почти половина фотографий были похоронные. На многих среди провожающих была и моя мама, но дядя — везде. Фото с похорон дедушки делал я, когда уже работал в редакции. Помню, что на одной и той же пленке были снимки ремонта сельхозтехники кукурузоводческих звеньев, потом — дедушки за день до смерти и фото похорон.
Еще я побродил по двору — печально было: вот сарай, в котором повесилась тетя Нюра, вот баня, в которой тетя Еня. Вот колодец, из которого выкачаны цистерны воды, пасека; ива, которой не было, липа, которая была, мокрый лужок — предмет зависти соседей, так как его выкашивали на сено дважды за лето. Вот верстак, на котором работано-переработано, старый гибочный станок, согнувший шею не одной тысяче дубовых плах.
Все стало вспоминаться резко, все в солнечном свете — то было детство и отрочество.
Подошла машина, мы засобирались. Молодой шофер, назвавший меня по имени, но с приставкой спереди слова «дядя», напомнил о возрасте. Выехали на взгорок. Где та яблоня, с которой мы воровали яблоки? Открылась даль, Вятка блестела справа. Я подумал, что реки моего детства постоянно расширялись — был ручеек под окнами в распутицы, ручей возле поля картошки в Кильмези, потом река Кильмезь, потом Вятка, показавшаяся широченной, да так оно и было, потом Волга, через которую по бесконечному мосту гремел воинский эшелон, увозивший нас, потом море, показавшееся похожим на лес, потом сибирские суровые реки. Но ощущение, когда я мальчишкой, сидя на мешках с зерном, которое везли на пристань, все тянулся и тянулся, чтоб увидеть Вятку, и увидел ее вдали над лесом, — это ощущение шло со мною всегда. Последние воды — воды запредельных Стикса и Лета не затмят того впечатления.
Машина наша неслась среди сверкающей зелени. Здесь все поля меж Аргыжем и Мелетью я исходил и изъездил на комбайне. Переехали пескариную чистую Мелетку. Остался сзади медпункт, куда меня привезли с израненной рукой, — медпункт вылечил меня так, что и шрамы заросли. Навстречу шел стройотряд: парни и девушки в зеленом с нашивками. У повертки случилось событие: мы выехали на Великий Сибирский тракт. Завернули к Геннадию, сыну тети Нюры, моему братеннику. С ним мы пасли когда-то, свиней.
Старуха во дворе сказала, что Геннадий и жена домой не приходили, видно, на ферме. Поехали туда. Мама сидела в кабине с тетей Тамарой и плакала: Мелеть была ее родиной. Нам сказали, что Геннадий