Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К утру он был уже далеко от Ленделя; он шел по лесной опушке, может быть, как раз по той самой, по которой во сне бродила растревоженная душа Катарины. Он на свободе, а Катарина сидит па воде и хлебе, жаль ее очень, но как он мог остаться, чтоб с этими людьми рассуждать о грехах и добродетелях, о распутстве и свободном браке, как смог бы он этим людям, этому смешному и в то же время опасному трибуналу объяснить, что случилось у них с Катариной, если он не может это как следует объяснить себе самому: он оказался словно в ловушке, о какой раньше ему ничего не было известно, и ни в одной книге, ни в одной проповеди, говоривших о любви, и только о любви, не было ничего о том, что сейчас сдавливало ему грудь, когда он думал о Катарине, сдавливало так сильно, что он несколько раз останавливался и подумывал, не вернуться ли назад, пусть даже в это странное судилище. Он преодолел на земле огромные расстояния, чтобы наконец найти такую естественную простоту, простоту отношений двоих, которые посредством обычных слов и движений делали возможным полное единение. От того костра паломников до ложа поправившейся от болезни Катарины, в пробуждениях по утрам, в гладкости ее кожи и выпуклостях тела, в распущенных волосах, в утренней улыбке, в утреннем умывании, когда она опустила до самых лодыжек рубашку, прикрывая свою наготу, в ее взгляде, устремленном куда-то вдаль, за горы, назад, к своему дому, – во всем этом была близость, самое естественное положение всех вещей, которое могут определить и наполнить смыслом только двое, только двое в своей неожиданной, дополняющей друг друга взаимности… Ну зачем же так заумно, бакалавр Ловренц? – в любви, просто в любви, не той, что в книгах, а в той, у которой есть запах и вкус, плоть и кровь, от которой человека захлестывает счастье, радость, вся красота природы. И как обычно бывает в таких состояниях, мгновение спустя он уже терзался, представляя себе Катарину, стоящую там, где вчера стоял сам, перед этими трясущимися подбородками, багровыми лицами, между перекрещивающимися взглядами – выразительными, двусмысленными, на что-то намекающими, и при этой мысли его облил холодный пот. Он снова остановился: я должен вернуться, должен вернуться. Он вернется и еще раз скажет: у него была ужасная бессонница, и эта женщина его вылечила, теперь он может спать, и теперь он решил изменить свою жизнь. Паломничество его уже достигло цели. Не существует причин, которые могли бы воспрепятствовать их соединению, никаких решений принимать не нужно, Симон Ловренц в здравом уме со всей ответственностью заявляет, что причиной их отношений был он, это он ее уговорил, и он будет за все отвечать. И сейчас он торжественно объявляет, что у него по отношению к Катарине, дочери управляющего имением, вдовца из долины близ церкви святого Роха, серьезные и честные намерения: как только он освободится от своих обязательств и получит соответствующее разрешение от своих прежних предстоятелей, он соединится с ней перед Богом и людьми на всю жизнь, ибо и она решила связать с ним жизнь до конца своих дней. Все это было бы прекрасно, но невозможно – ничего подобного нельзя было заявить этим судьям, Михаэлу и Дольничару. Он сжал зубы и продолжил путь.
Около полудня он подсел на подводу; его спросили, куда он направляется. – В Кельн. – Ох, это далеко, и в Вестфалии повсюду войска, проходят они и здесь, тащат с собой свои пушки, свое интендантство и своих проституток, а сами они, возчики, едут в Ландсхут, до этого города могут его подвезти, жаль подметок, хорошие у него сапоги, в Ландсхуте у них жены, торговки овощами, один из них завтра поедет туда, второй повернет обратно, а на подводе их сейчас уже несколько человек, целое общество, и они выпьют пива у Витмана. Потом они рассуждали о ценах на кислую капусту и сало, вдали показались крыши большого города. Катарина была все дальше, она все еще в Ленделе? Или, может, странники уже отправились в путь? Покачивающаяся телега, равномерный шаг лошадей, их широкие крупы, спокойный размеренный разговор крестьян – все это убаюкивало, навевало сон, но мысли Симона сразу же возвращались к прошедшей ночи и к предстоящему дню, который должен принести спасение, и если не этот день, то один из следующих. Он не знал, в чем будет это спасение, во всяком случае, оно не вырвет с корнем нечто такое, что не является злом – ах, вы, мысли ученого схоласта, когда же вы угомонитесь! – что не является злом и что было между ними – нет, это противоположность злу, и должно же прийти спасение – их встреча, а не разлука. Ведь подобно тому, как эта ночь перетекла в утро, а утро – в день, так и они – он и Катарина, Катарина и он – естественно соединились, перетекая друг в друга, душа в душу, тело в тело. Женщина, которую он две недели тому назад еще и не знал, как не знает этого города, в который входит, женщина, проснувшаяся этим утром в замке далеко отсюда и подошедшая, вероятно, к окну, и он, ее мужчина, оба они и то, что существует между ними, независимо от того, где они, как далеко друг от друга, все это свидетельствует о том, что ничего не надо вырывать с корнем, что здесь соединяется нечто естественное с естественным, нечто уже предопределенное, и что злом явится разрыв, а не их соединение, ибо единение – это любовь и ничто иное, это только разновидность той любви, ради которой они идут к золотой кельморайнской раке.
В Ландсхуте он бродил по улицам, пока его не одолела усталость. Он постучался в ворота доминиканского монастыря, большого здания на окраине города, его не радовало, что это доминиканцы, он знал их еще по ту сторону океана, да и по эту его сторону, в Лиссабоне, но что было делать, где-то он должен был найти хоть немного покоя от мыслей, одолевавших его и оставлявших после себя болезненные отметины. Он не сказал, что раньше был иезуитом, что он патер и схоластик, избегая множества вопросов, которые последовали бы за таким признанием, он просто сказал, что идет в Кельн, и тут он не солгал, что отстал от группы, с которой странствует, и сейчас просит добрых братьев, сынов святого Доминика, разрешить ему переночевать у них; хорошо, сказал брат доминиканец, это святой путь, хотя, ой, ой, какой еще долгий, и войск немало на этом пути. У нас достаточно места, – сказал он, – дадим вам комнату, а точнее, келью, увидимся на вечерней молитве, без этого нельзя. – Разумеется, – сказал Симон, – без этого нельзя.
Ночью он услышал постукивание – токо-токо-тук, кто-то ходил по большой комнате этажом выше, токо-токо-тук – беспрерывно. Симон подумал, что это Игнатий Лойола, у него одна нога была короче другой, его поразила граната в сражении у Памплоны, когда он был простым солдатом и еще не создал Иисусова войска, потом он ходил с палкой: токо-токо-тук, каждую ночь слышали, как он расхаживает, обуреваемый беспокойством и заботами, каждую ночь praepositus generalis[79]шагал туда и сюда – генерал Общества Иисуса никогда не спал, по ночам он посещал больных или писал письма, токо-токо-тук, сейчас он постукивал здесь, над головой Симона: что ты делаешь у доминиканцев, несчастный Симон? Ты – мой сын, хоть и разжалованный, Индии ждут, первый боевой легион ждет тебя, ты ходишь по самому краю, с одной стороны – дьявольское царство, токо-токо-тук, с другой – прекрасные просторы, Божий свет, оступишься – и тебя потянет вниз, в раскаленное чрево земли, берегись, сын мой, токо-токо-тук, чтобы тебя туда не засосало, холодные моря на краю огромного континента бушуют и погружаются вглубь, чтобы охладить пылающие внутренности земли, смотри, Симон, куда ты идешь, токо-токо-тук.