Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был одинок, и лишь внимательный материнский взгляд сопровождал его повсюду. Это было так невыносимо, что его одиночество постоянно обнажали. Ему хотелось спрятаться, зарыться, как ракушка в ил, стать лягушкой, напоминающей прошлогодний лист или камень, неядовитой змеей, похожей на палку, мирно лежащей на обочине у тропы. Расспросы матушки злили его, и он не мог сдержаться, чтобы не ответить таким тоном, что расспрашивать его пропадало всякое желание. Он знал, что он единственное, что осталось у нее, и она безумно его любит, но любовь – это власть, а всякая власть парализует. Он, будто бабочка, запутавшаяся в паутине ее любви. Эти шелковые нити налепились на крылья – и он может ими только подергивать, что напоминает мелкое трепыхание, трепет, страх и невозможность лететь туда, куда глаза глядят…
Лидия Андреевна думала, что все пережитое и его детская любовь к ней связывают их обоих обязательством и договором, под которым они подписались кровью. Оказалось, что это не так, и кровью подписалась только она, подписалась при рождении сына. Она обнаружила, что он стал физически стесняться ее и больше не переодевался в ее присутствии. Чувствовала, что, как и дочь, начинает оберегать свои мелкие тайны, духовные и плотские, от ее бдящего ока, старается скрыть их под кучей привычного и обыденного для ее взора – и покров тот настолько плотен, что она не может не только увидеть его секреты, но даже и угадать…
Это вызывало боль, досаду, ревность и раздражение. Разве не мечтала она, когда запихивала в него по ложечке манную кашу, а он отворачивался от ее ложки, ерзая по подушке, подложенной на детский стул, что он всегда будет жить с ней, не скрывая ничего от нее и не стесняясь ее? Разве не тешила она себя иллюзией, что дети станут как половинки одного апельсина, у которых она, мать, – кожура, толстая и надежная, предохраняющая их от высыхания души, мысли и тела? Кожура и мякоть, по отдельности друг без друга не существующие. Старость и одиночество… Тут нужно научиться не цепляться за ноги близких и не тащить их вниз. Найти свое место и не мешать. Она понимала это, и ее мать была в этом для нее примером, но тоска и боль как бы перечеркивали жирной угольной чертой это понимание. Ее жизнь перегнулась, как нагретая стеклянная трубка, – и все в ней теперь идет под углом потерь. Тоска похожа на тонкую нить паутинки, протянувшейся между людьми. По краям ее прилепились и сохнут жертвы одиночества, но и от них тянется нить к кому-то еще…
Она ставила себе в заслугу своих детей и рада была при каждом удобном случае ими похвалиться. Если к ним приходили знакомые, она всегда вызывала детей показаться. Сына она неизменно просила продемонстрировать свой аквариум и рассказать о рыбках. В последний визит, а пришли к ней тогда две сотрудницы Андрея, которые принесли невыплаченную ему вовремя зарплату, она притянула сына к себе, обняла и сказала:
– Господи, на кого ты похож! – и, взяв массажную щетку, стала его расчесывать. Гриша стоял красный, как помидор, и злой, но вырваться не решился.
– Вот, – сказала Лидия Андреевна, отойдя от него на два шага, оглядела со всех сторон свое творение. – А теперь иди!
Она замирала за дверью с бьющимся сердцем, слушая разговоры сына по телефону. Да, у него появилась подружка. Но кто она? Спрашивать она пока не хотела, понимая, что приглашение в родительский дом может быть истолковано как серьезные намерения сына, о коих сейчас, конечно, не могло быть никакой речи.
За окном раскинула свой бархатный шатер ночь. Наглая луна показывала половину своего лица и лила на город желчь, проникающую в кровь и мозг Лидии Андреевны, рождая у нее смутное беспокойство, переходящее в раздражение и злость. Она утопала в плюшевом кресле, подложив под гудевшие ноги стул, и нервно смотрела на часы. Стрелки часов все прибавляли скорость. Был одиннадцатый час ночи, а сын все еще не явился из университета, и хотя он иногда задерживался в библиотеке, ему давно пора уже было сидеть у себя в комнате. Ужин на двоих уж пара часов как стоял на плите, подготовленный к разогреву. Вчера Гриша пришел в двенадцатом часу, но вчера он, по крайней мере, предупредил, что идет в кино. У них в семье было заведено сообщать, если кто-то приходит поздно или внезапно задерживается. Такие законы были еще со времен правления свекрови. Чувствуя нарастающее беспокойство, Лидия Андреевна стала ходить по комнате, как тигрица в клетке, наматывая круг за кругом. Что-нибудь делать она не могла, но почему-то не думала о плохом, вспомнив, что сын сегодня надел любимую розовую рубашку цвета пиона, правда без пиджака и галстука, а нацепив джинсовую куртку, и очень долго и тщательно начищал свои ботинки, что с ним случалось чрезвычайно редко, изгваздав всю прихожую черным гуталином так, что она казалась посыпанной сажей. Лидия Андреевна почти не сомневалась, что сын где-то гуляет. Она пошла в комнату сына, где стала искать у него на столе какие-нибудь признаки его сегодняшней задержки, но ничего не нашла. В ней продолжала разливаться желчь и нарастать злоба, смешанная с беспокойством. Она позвонила его приятелю из университета, и тот сказал, что на занятиях Гриша был, но он, скорее всего, пошел прошвырнуться. Она несколько раз слышала шаги по лестнице, но каждый раз либо хлопала дверь внизу, либо шаги пролетали мимо двери их квартиры.
Через четверть часа Лидия Андреевна услышала поворот ключа в замке. Она вышла в прихожую. Встала в проеме двери, ведущей на кухню. Сын буквально впорхнул в квартиру, будто облитый серебряным лунным светом. Луна, опрокинувшаяся на хребет, отпечатала свой профиль на его губах.
– Ну, и где ты был? Ты, может быть, объяснишь свое поведение?
– В библиотеке задержался, – попытался мышью проскользнуть в свою комнату.
– Ты что не мог позвонить?
– Почему я должен звонить? Почему я должен перед тобой отчитываться? Имею я право на свою жизнь? Моя жизнь – эта моя жизнь, и я не твоя собственность! Запомни это! – Он буквально оттолкнул Лидию Андреевну и прошмыгнул в свою комнату. Она успела ущипнуть сквозь джинсовый рукав предплечье сына, ощущая, как, словно замерзающий пластилин, твердеет эластичная и податливая кожа под ее сильными пальцами.
Лидия Андреевна ушла на кухню разогревать еду. Сама она есть уже не хотела, чувствуя, что ее всю колотит, будто на ледяном ветру, и гремела сковородой так, ровно хотела сбить замок с железного засова, на который ее мальчик закрыл дверь в свой мир. Внезапно она почувствовала, что все душное предгрозовое ожидание последних часов сейчас разразится ливнем. Она села на табуретку, мимоходом перекрыв газовую конфорку, и слезы закапали с ее белесых ресниц, словно с размочаленного рубероида крыши.
Сын вышел из своего укрытия и встал рядом, пингвином переминаясь с ноги на ногу.
– Ну, что с тобой? Ну, перестань! Не делай из выеденного яйца трагедию.
Лидия Андреевна вслушивалась в ту нежность, что она уже давно не слышала – и ливень ее слез припустил сильнее. Сын стоял рядом в нерешительности, не умея ни обнять ее, ни погладить по волосам. В этих слезах, будто в настоящем дожде, пролившемся из тучи, назревшей из испарений луж, было перемешено все: жалость к себе; тоска по сгоревшей в огне безумия дочери и неутихающая боль от потери мужа, рухнувшего, как пронзенное молнией дерево; плач по унесенной временем, будто высохший в бурых пятнах осенний лист, маме; грусть по своей наивной юности с ее верой в «прекрасное далеко» и бескомпромиссной жестокостью к старшим с отстаиванием своей независимости от близких, служивших ей до поры надежным крылом, под которое так захочется возвратиться, когда будет уже невозможно; укоризна сыну, что она покинута им и что он позволил себе забыть, что они недавно остались навсегда вдвоем из всего их большого семейства; надежда и призрачная, точно тающая на глазах рассветная дымка на горизонте, иллюзия о том, что оперившийся сын вернется к ней назад в гнездо, раскачанное ветром, – и они до конца ее дней будут неразлучны в печали и радости; лукавство, что ее слезы должны пронять, вывести за руку из весенних луж по колено и удержать возле нее.