Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я полагал до сих пор, что расковал твои собственные.
— Будь проклят ты!.. — вскричала она, внезапно охваченная взрывом гнева. — Будь проклят первый час нашей встречи и те лживые речи, которые ты говорил мне. Я хотела бы видеть твои предсмертные минуты и тогда спросить, можно ли убивать ближних. Что ты тогда скажешь? Ты будешь мучительно умирать, потому что тебя окружат толпы демонов и будут гнать тебя в ад…
— Что с тобой, Тамара?..
— Кандинский, ничего…
— Прощай!..
И я пошел к двери, охваченный желанием уехать сейчас же. Меня томила мучительная, глубокая грусть, так как я не мог перенести ненависти ко мне Тамары; боль одиночества, явившаяся вследствие сознания исключительности моего положения в сем мире, сжимала мое сердце. И я подошел уже к двери, но Тамара, опередив меня, вытянулась пред дверью во весь рост и сказала:
— Одна в этом доме! да я умру от ужаса, знаешь ли ты это?
— Ты меня ненавидишь.
— И себя. Это сделали преступления. Мы убийцы. Мою любовь ты превратил в огонь, который жжет меня… Все равно — жить без тебя я не в силах, я умру… Довольно с тебя, глупец!..
Несомненно, она говорила только то, что чувствовала, и мое сердце забилось радостью. Жить без меня она не могла — это ясно, и если ее мучают загробные тени, то это, пожалуй, и лучше: я буду всегда иметь мужество прогонять их. Я нарочно долго стоял молча, не давая ей никакого ответа и наблюдая за ней.
— В самом деле, какая мрачная комната…
— Не пугай меня, не пугай!.. Я буду тебя ненавидеть…
— Но эти портреты, смотри, точно призраки, собравшиеся в огромном склепе…
С глубины ее расширившихся глаз снова полился холодный ужас.
— Тамара, я с тобой, и ты ничего не должна бояться. Ничего нет на этом свете сверхъестественного и Он отсутствует. Я готов биться с целыми полками загробных теней за тебя, потому что ты моя…
— Вот ты мне опять нравишься…
— Идем.
Я взял у нее свечу и, когда обнял ее другой рукой, то она инстинктивно прижалась ко мне, как слабый к сильному. Придя с ней в ее комнату, я наполнил стакан крепким вином и приставил к ее губам. Она пила, с каждым мгновением веселее, не отрывая от моего лица глаз, в которых начали вспыхивать искорки — предвестник иного рода бури в душе ее.
«Наконец-то ты моя опять», — думал я, полный чувственной любви и радости. С полуоткрытыми, страстно смеющимися губами, она потянулась ко мне и наши губы слились, опьяняя нас нового рода вином. Скоро Тамара стала смеяться и вести себя, как вакханка и, обвивая меня своими волосами, говорила, что когда-нибудь она задушит меня таким образом и потом убьет себя. «Я бесстыдна и наслаждаюсь крайностью распутства, потому что, выражаясь языком поэзии, цветок нашей любви возрос на трупах. Запах крови опьяняет нас… Целуй меня».
Утром, сидя в столовой, мы пили чай, походя на обыкновенную супружескую парочку. Тамара имела вид полновластной хозяйки. Множество слуг спешили исполнить каждую нашу прихоть; но выражение их лиц действовало на нас очень неприятно: виден был отпечаток какой-то мучившей их тайны; иногда слышался подавленный вздох старого грузина-слуги, и этот вздох выводил Тамару из себя. Она немедленно подымалась с места с величавостью оскорбленной королевы и, когда мы оставались одни, начинались новые сцены, полные гневных восклицаний и бурных сожалений о прежнем душевном покое.
Дни уходили за днями. Призраки продолжали пугать ее по ночам, и я их разгонял, как мог, но странно: после их посещения всегда начинались оргии, тем более страстные, чем сильнее был предшествующий ужас и чем ярче ум охватывало сознание совершенных преступлений. Глубокая бездна, образующаяся среди моря прыжками волн, подымается тем выше, чем глубже было ее падение. Полагаю, что душа Тамары — своего рода море: оно клокочет, вздымается и, падая вниз, образует пропасти — уныние и страх.
Одна мысль остаться в мрачном доме без меня приводила ее в ужас. В силу одного этого я сделался необходимым для нее лицом. Обыкновенно, днем я уезжал к больным, но к ночи неизменно возвращался. Что, однако, сказать о моих пациентах? Увы, таинственный, очаровательный медик, каким я был прежде в глазах тифлисских дам, начинал превращаться в общем мнении чуть не в чудовище. До меня доходили самые ужасные толки обо мне. Кто-то сказал, что в моей профессии я черпаю материал для глумления над родом человеческим и, как Фауст, заключил союз с дьяволом. Популярность моя росла, но она обвивалась траурным флагом с надписью: смерть. Увы, увы!.. Пациенты мои кончали странно и таинственно. Они умирали от чахотки и от катаров, от горячек и от головных болей — безразлично — и казалось, что над моими больными ангел смерти трубит в огромную трубу, коварно завлекая их в свое царство. В действительности, дело обстояло иначе: дух зла, поселившийся во мне, требовал пищи, настоятельно, с деспотической властью, которой я не мог противиться: мои страшные рассуждения о человеке, о ничтожестве жизни и о моем праве действовать согласно выводам ума, закрепившиеся во мне, так сказать, выдавали чек на право дальнейших действий разрушения. При всем этом, однако же, нельзя было сказать, что я сознательно отравлял больных: казалось только, что я прописываю им лекарства крайне небрежно — вот и все; я не хотел признавать, что какое-то роковое чувство во мне подталкивало мою руку: лекарства, получаемые из аптек, то затягивали болезни, то усложняли их, то вызывали кризис, после которого больной покидал этот мир. Не думаю, чтобы кто-нибудь решился обвинить меня, потому что:
Дела земные только судят люди,
Намерения лишь судит Бог один.
Не помню — Пушкина, кажется. Таким образом, мы, медики, почти гарантированы от всяких неприятных последствий за те казни, которые причиняют наши лекарства.
XVIII
Совершенно невероятное событие: Гаратов у меня в кабинете — самый невыносимый для меня человек. Он сидит, протянув свои огромные, как бревна, ноги, набирает целый рот табачного дыма и потом сразу его выпускает. Он, положительно, напоминает мне какое-то чудовище. Из его глубоких глазных впадин внимательно смотрят на меня два маленьких глаза, как два светляка из полумрака пещерной расщелины. Я