Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не успел он принять окончательное решение, как оказался на американских горках: свист, гогот, слезы, турбулентность, и вот влетает Семен Семенович в огромный бункер этого чужеземного агрегата. Успокаивает себя, что теперь станет легче. Но тут обрушивается другая напасть — дышать трудно, всепроникающая пыль и жуткий зной буквально душат. По какому-то небесному повелению Химушкин осматривается, находит свое зернышко слабым, ничем не примечательным, даже каким-то жалким. И эта мысль начинает радовать его. «Я жалок не только в человеческом обличии, я жалок во всех своих превращениях. Это ли не доказательство унизительной людской слабости? К какому иному выводу могут привести размышления о собственном статусе? Доказательство личной никчемности может вызвать восторг — восторг от собственной низости! Да! Жалок я! Ура! Ура! Что другое может в радостном осмыслении мира прокричать Семен Семенович? К чему уверять себя, что ты могуч, если на самом деле ты жалок! Чтобы обмануться, утешиться? Но если врать самому себе в главном, то можно ли не лгать в прочих вопросах? Так сказать, во второстепенных? Уместно вспомнить почти всех наших знаменитых правителей. Ведь ни один из них не остался на скрижалях истории как истинно великий. Почти над всеми посмеиваются, всех ничтожными людишками обзывают. А тех, кто в жизни своей низостью кичился, никчемность свою напоказ выставлял, кто в утехах, страстях погрязал, кто свои грехи и болезни не прятал, а публике напоказ выставлял, тех на постамент ставят. Вначале, проклиная и насмехаясь, разрушали памятники царям и их сановникам. Потом с диким восторгом стали крушить последующих идолов: изваяния большевиков. Но оставались в доброй памяти смущенный длинноносый Гоголь; развалившийся на лавочке пьяный Мусоргский; лежащий в рвотной массе Ницше; бьющийся в эпилептическом припадке с пеной у рта Достоевский; в мучительных судорогах принявшие смерть от нескольких граммов свинца Пушкин и Лермонтов; рвущий на себе волосы в психушке, Врубель; убежавший из дома в великом душевном смятении, и умерший на какой-то забытой богом станции Лев Толстой; расковырявший прыщ на губе и погибший от этого Скрябин… По сей день свет их не меркнет, не рассеивается временем. Вот и созрел вопросик: а смог бы кто-нибудь из истинно великих сынов России управлять государством? А? Мог бы? Например, Чайковский или Булгаков, Чаадаев или Владимир Соловьев, Федор Михайлович или Пушкин? Нет! Никак бы не смог! Как может титанический ум управлять серой безликой массой? Но они же цвет нашей нации, да что нации — всего человечества. Не означают ли эти размышления, что руководитель страны обязательно должен быть серой мышью? Тщедушным человечком с обширным комплексом неполноценности? Если несчастье каждого гражданина такого правителя не подавляет, горькое существование миллионов не трогает за живое (как Гоголя, Достоевского, Некрасова это подавляло и угнетало), — то как можно без великого душевного сопереживания управлять страной? Как можно, понимая, что ты живешь лучше, богаче своих сограждан, не испытывать глубокого чувства вины перед ними? А ведь бесконечные повседневные огорчения чреваты трагедией даже среднего ума. Так что говорить о титаническом разуме! Тут один исход — самоубийство! Видимо, поэтому я, Семен Химушкин, научился считать себя полным ничтожеством. С великой радостью прячусь от реальности во всевозможные предметы и существа. Так легче переносить страдания жизни или вовсе не замечать их. Когда великий Сократ сказал: „Я знаю, что ничего не знаю“, — разве не думал он о том же, чем озабочен я? Да! Я жалок! Я ничтожен! И я восхищен этим признанием! Радуюсь своему убогому состоянию, хочу обрести себя не в могуществе, не в обогащении, а в новых формах несчастья и страдания. Только в этом состоянии можно понять истинный смысл жизни! Лишь оно стимул совершенствования мира. Как же при этих моих интеллектуальных комплексах можно управлять мной или ожидать от меня подчинения? Какого-то государственного повиновения, восторга от повышения пенсии на шесть долларов или от партийного призыва силой общественности покончить с коррупцией? Я абсолютно не внемлю официальной риторике и, кроме настойчивой команды собственного разума, никому не подчиняюсь! Да! Лавирую в бюрократической смуте, но не подчиняюсь! Что лично меня особенно умиляет, так это порочнейший сбой в человеческой программе. Они, человеки, с восхищением воспринимают очевидную глупость и мерзость смазливых лиц, но с негодованием и возмущением относятся к фундаментальным проявлениям разума, исходящим от людей с невыразительными лицами. Человеку отталкивающей внешности не позволено ничего, даже нос на публике показывать, а глупец с длинными ресницами, тонкой талией и узкими скулами публично вещает всякий вздор. В глазах людей внешние эффекты значительно превосходят доводы разума. Ох, мне еще многое не нравится, многое в себе противно! Особенно после посещения антикварного салона в Манеже. Я там замечал, как они посмеивались, разглядывая мои уродливые родинки на лысой шишковатой голове. Да! Такой нынче мир! Точнее, он всегда был таковым! Впрочем, пора возвращаться в зернышко, чтобы получить удовольствие от новых превращений. Вспоминаю еще одну мою замечательную особенность: роскошь и шик для меня — яд. А общение с новоиспеченными аристократами и богатеями — невыносимый плен! Я бы среди этой публики и их антуража чувствовал себя узником Освенцима! Как клиенты аукционов Сотби и Кристи никогда не сядут в потрепанный „Москвич“, никогда не пригласят меня на ланч или ужин, так и я никогда не польщусь проехаться на „Мазарати“ или надеть на себя костюм от „Бриони“ и поужинать в „Марио“. Ох, шуты! На что посягают? Ведь неудержимая страсть к собственной властной исключительности и долговечности не что иное, как смешное и глупое лицедейство. Да! Но каждому свое! Обветшалый и все же уместный трюизм! Теперь, опять энергично убежав от себя, я прекрасно устроился в кузове грузовичка, который везет пшеницу на элеватор. Трясет. Болит поясница. Дорога длинная. Из расщелин кузова тонкими струйками протекают на грунтовую дорогу мои собратья. Они тонут в дорожной пыли. Какая выпадет им судьба? Видимо, тяжелые покрышки раздавят их или грачи склюют. А может, кто-нибудь еще взойдет будущей весной? Меня же самого потряхивает в верхних слоях кузова. „Вывалюсь или нет?“ — эта мысль будоражит меня. Попасть в брюшко птицы — тоже забавное путешествие. Замечательная перспектива — проследить, какая метаморфоза со мной произойдет, как я превращусь в помет, сброшенный с высоты птичьего полета на головы соотечественников. Кажется, все-таки не успеваю вывалиться — грузовичок уже въезжает на весы приемки. Нас взвешивают. Кто-то кричит: „Нюрка, не забудь приписати триста кг пшеницi, це машина бригади Малюшкина. Приписки вiн готiвкою разраховуеться“ (Сноска. Перевод : «Нюрка, не забудь приписать триста кг пшеницы, это машина бригады Малюшкина. За приписки он налом платит»). Борт грузовичка поднимается, и нас ссыпают в подвал. Такое ощущение, что попал под сильный град. Меня это вполне устраивает, даже синяков набил. Едва очухался, как пневматика поднимает на верхние этажи. Подул ветерок, потом стал усиливаться, и уже воздушный фонтан сушки подбрасывает меня к потолку. Снова и снова я кувыркаюсь между полом и потолком. Плевна слетает с меня быстро, как одежда перед долгожданным душем. От радостного волнения я дрожу, словно в исступлении. Мне все нравится, я ликую. Это результат того, что я давно свыкся с одиночеством и полюбил его, ведь иначе перемещаться во что бы то ни было оказалось бы невозможно. «Повторите, повторите, — кричу я, — бросайте выше!» Один смеется, другой льет слезы, большинство помалкивают. «А, не разучились рот на замке держать, — осклабился я. — Даже радоваться как следует не могут. А народ свой я знаю! Ах, бедный, бедный народишко! И чем мы только берем, когда случается невзгода? Или они в последние годы так круто изменились? Или все человечество таково! Да! Да! Именно все человечество никакого уважения не заслуживает. В глубоком кризисе оно!» — как-то даже взбодрился я. Тут мне чертовски захотелось получить оплеуху, так сказать, от всех. И не просто ладонью по щекам — раз-два, а как следует, кулаком прямо по роже. Да так, чтобы искры из глаз вылетели. Чтобы из носа кровь потекла, морду перекосило. Чтобы помучился я ужасно за это свое признание. «Нашелся тут в зернохранилище какой-то престранный гусь Химушкин! О человечестве понесло размышлять мужика!», — каждый, кто смог бы подслушать, бросил бы мне. И никакой жалости к себе я бы не испытал. Более того, просил бы поддать еще, да больнее! Помню, как-то три дня во рту крохи не держал. Зашел в рюмочную, денег нет, но надеюсь встретить кого из знакомых. Навязался бы, чтобы угостили. Однако никого не застал, а гляжу, на столике стакан стоит, а в нем на донышке капля апельсинового сока застряла. Ох, и взбаламутила она тогда мое сознание. Я схватил стакан, поднес его ко рту и стал ждать, пока она опустится на язычок. А она, сволочь, скатывалась медленно, словно ее кто-то на ниточке придерживал, чтобы надо мной надсмехаться. Наконец, когда она уже притащилась к самому краю стакана, я такой сильный аромат апельсинов почувствовал, что моментально слизнул ее языком и невероятное удовольствие получил. Показалось, что желудок просто переполнился цитрусами и другими деликатесами. И голод пропал. А всего-то была лишь одна капля! Я это к тому вспомнил, что даже от одного удара по собственной физиономии можно невероятное удовольствие получить. Одурманить себя воображаемым избиением. Едва успел я об этом подумать, как почувствовал на себе чей-то сапог, да такой изношенный, в дырках, что не столько боль меня ошеломила, сколько прелый, ужасающий запах ног. «Ни от одного животного нет такой вони, как от человека», — пронеслось в голове. Но тут я подумал о другом: «Почему мне всегда радостно говорить о себе и о себе подобных в самых низких смыслах? Разойдусь — и понесет меня лить грязь на Семена Семеновича. Какая-то личная особенная прихоть или характерная черта человеческого сознания?» Тут боль стихла, а смрад усилился. Я вдруг увидел себя застрявшим между подошвой сапога и носком какого-то полупьяного верзилы. «Он, похоже, здесь мелкий начальник», — почему-то подумал я. Поскольку я был под сапогом, ни лица, ни его роста я не мог видеть. Но тяжелая поступь подсказывала мне, что это мужчина крупный. Он шагал по зерну хозяйской походкой, не обращая на нас ни малейшего внимания. Когда зерно почти закончилось и на деревянном полу оставались лишь мелкие островки пшеницы, я выскочил из плена, не прилагая для этого никакого усилия. Как бы сам по себе выпал. Не то что мне понравилось заточение в смраде под подошвой, но в своих превращениях я полностью отдаю себя стихии жизни, давно уже поняв, что собственные усилия, направленные на изменение чего-либо, ни к чему хорошему не приводят. Тут между жидкими островками зерен, казалось, я даже несколько растерялся. Но, услышав голос Чудецкой, доносившийся из кухни, прислушался. Настя старалась говорить тихо, тем не менее проекты хрущевских домов, видимо, визировали на Лубянке, поэтому слышимость между стенами была замечательная. Да и слух у меня идеальный, особенно на чужую речь. Наконец, от ее отца я регулярно гонорар получаю, чтобы все знать! Это обстоятельство усилило мою заинтересованность, тем более что поздние ночные звонки были редки. «В Екатеринбурге на два часа раньше. В Москве сейчас полпервого, значит, у них полтретьего утра. Звонок не может быть от родителей. С кем же она говорит? Не с этим ли Дыгало?» Чтобы снять сомнения и очистить сознание от предположений, Химушкин с усердием принялся ловить ее слова… «А она о проблемах смерти рассуждает, квартирантка. Очень сомнительный пассаж — что человек незаменим не только интеллектуально, но личностно. Да подлинным, значимым интеллектом обладают никак не больше пяти процентов от всей нашей неимоверной массы. Все другие смотрят футбол или сидят в пивнушках, а то и дома, у телевизора. Я с такими типами не общаюсь, не вожусь. Избави бог! Да! У них состояние нутра не имеет никакого таинства, а ведь это для меня главное. Оно настолько прозрачно, что нет никакого интереса его изучать. Но как оградить одних от других? Это на первый лишь взгляд они сосуществуют в гармонии. На самом деле между ними глубочайшая пропасть. Есть еще немало типов, видимо, во многом напоминающих меня самого, которые не хотят быть с одними и категорически не признают других. Потому что тем, кто проникает в тайны Вселенной, я сам буду неинтересен. С моими-то знаниями! Нет! Прогонят. Усталым пальцем укажут на выход! Тут я даже �