Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я мог уверенно, свободно парить над Москвою в тех белых крыльях, которые были вручены мне матушкой вместе со светом энергии Ла, чем она снабдила меня, своего любимого сына, когда родила его, растила — и благословила на всю протяженность его человеческой жизни.
Поток московской суеты, над чем я пролетал, меся белыми крыльями прокопченный воздух пространства неотвратимой беды, которую превратили в хлеб насущный сотни миллионов коренных москвичей и гостей столицы, что прожили свои лукавые жизни, только чтобы умереть, — потоки могучего цунами московского прошлого несли навстречу мне невообразимый хаос, немыслимый навал насмерть переломанных предметов жизненной необходимости, без которых москвичи не представляли своего существования. Цунами прошлого несло на себе, крутя, меся, переворачивая, громоздя друг на друга и миксируя в кошмарный суп небытия обиходные предметы, без которых московские жители не представляли себе счастье жизни. Все эти серванты, гнутые стулья, кресла с выкрутасами, выездные кареты, офицерские дрожки, мещанские комоды, купеческие сундуки, буржуйские шифоньеры, канапе с выгнутым галактикою изголовьем. Хорошо сохранившуюся Александровскую мебель — кровать с виньетками, опрокинутые вверх ножками канцелярские столы, свалившиеся на них спутанные дачные шланги, неисправные настольные лампы, рваные абажуры. Фрагменты лестничных перил с точеными балясинами, целое стадо похожих на дельфинов, туго набитых шерстью мешков, и взобравшиеся на них электрические люстры с разбитыми плафонами. Потертые ковры с хлопающими углами, целые горы ветчины, сгнившей еще в конце XIX века, и опять — дачные перила, а также цельное крыльцо с резным навесом. И опять же диванчики, пуфики, канапе, и целые дачные дворцы, и масса, горы уже не поддающихся никакому разумению деревянных обломков, к коим какое-то время, обозначенное григорианским календарем, были приложены усердные человеческие руки, и на приобретение этих предметов потребления в веках были истрачены гигантские суммы денег.
С ошеломленной душою я пролетал над потоками Московского цунами, ощетинившимися переломанным, навеки непригодным барахлом человеческого бытия, и энергия белых крыл моих угрожающе спадала, и я хотел уже плюнуть на все и плюхнуться в мусорный хаос и утонуть в нем — коли не было никакого иного исхода в почти тысячелетнем существовании Москвы. Потоки мусорного барахла тащило, словно ледоход, московскими улицами, — по Тверской до Охотного ряда, в него с бешеными водоворотами втекала река исторического мусора со стороны Арбата и, через Знаменку, до Манежной площади, а там — гигантский водоворот погибшего барахла всех времен, величиною с провал Мальстрема, образовался вокруг Кремля, был втянут внутрь него, разбежался по палатам Кремлевского дворца и, отфильтрованный бдительным казначейским вниманием, осел в витринах Алмазного фонда грудами драгоценностей, — остальное невидимо рассеялось в энтропии.
Мои белые крылья, что проносили меня навстречу потокам энергетического барахла, плывшего из пустого в порожнее, — крылья невдолгих закоптились и стали серыми, как у воробьев, и на глазах моих сами собою проступили слезы.
Все старательно и умело загнанное в прямоугольные рамы ноосферной цивилизации тут же выламывалось из своих расчетных уложений и превращалось в безобразный хаос, намного более дикий, бессмысленный, неописуемый, чем изначальное состояние не организованных наукой природных материалов. Цунами времени — пустота ноосферы несла на себе все тщетные усилия и неоплаканные надежды москвичей восьми веков, и я плакал от того, что белые крылья херувима стали серыми.
И вдруг над потоком наводнения из расколошмаченного барахла цивилизации, на улице Конюшковской, на крыше смешного пятиэтажного серого дома 12, выстроенного в виде самолета со стреловидными крыльями, я увидел бомжа Пушкина в драном, без пуговиц, камер-юнкерском мундире. О, было мгновение жгучей радости в том мире, уносимом потоком наводнения из созданных цивилизацией вещей, — когда ты вдруг увидел средь разрушительного хаоса, на краю вздыбленного потока разломанных вещей ноосферы, стоявшего на самом коньке грохочущей железной крыши милого тебе маленького курчавого человека! Александр Сергеевич, между тобою и мною никогда ничего непреодолимого не предстояло, поэтому я тоже появился рядом на крыше дома 12, в котором, в другом существовании, жил в мансардной квартире. И там была у меня жена, тоже по имени Наталья, и она также «сидючи» пустилась вниз стрелой, и бесы прыгали в веселии великом. И я издали следил, смущением томим… Крылья твои также прокоптились, Александр Сергеевич, и довольно сильно, и ты, сняв их, разложив перед собою на крашеное железо кровли, с огорченным видом разглядывал их.
— Отчего это, сударь, воздух в Москве столь прокоптился дымом? — спрашивал поэт, разглядывая проносящиеся под ногами на улице Конюшковской, в сторону набережной Москвы-реки, растерзанные фрагменты московского имущества восьми сотен лет. — До моей смерти, наезживая в Москву, я не мог надышаться свежим воздухом на Садовом, в Сокольниках, а нынче слетал туда и обратно — и вот полюбуйтесь, что стало с моими крыльями!
— Это называлось смогом, когда Москва лежала у ваших ног, Александр Сергеевич, — лет двести спустя после вашей смерти.
— Смог… Есть что-то смертельное в звучании этого слова. Я не знал такого слова. Что же оно означало, батюшка мой?
— То же самое, что и дыхание Вельзевула, Александр Сергеевич.
— Ахти, беда-то какая, Аким! Была жизнь на земле, и вот не стало этой жизни, вся она изошла на это говно! — И Пушкин выразительным движением руки, обращенной ладонью вверх, указал на захламленный поток сумасшедшего цунами барахла под своими крошечными ножками в детских ботинках.
— Так, наверное, было задумано Богом, — дерзнул я высказаться перед Александром Сергеевичем, ибо дед мой также был Александром, а мама была Александра.
— Бог… Но даже я не стал бы сочинять такой скверной поэмы! Вотще было затевать человечество, чтобы оно наломало столько дров! Однако я не верю вам, сударь мой, Бог был ни при чем. Человеческий народ был сочинен не Богом, а чертом, наверное.
— А если и того и другого не было, то кем же, Александр Сергеевич?
— Нет, были и тот и другой… Это я почувствовал ясно в тот момент, когда пуля Дантеса пронзила мне брюхо. А потом я упал, потом поднялся, присел на снегу и сам стрелял. О, как я молился, чтобы попасть в этого засранца, который трусливо стал ко мне боком, да еще загородил пистолетом с виска свою хорошенькую мордашку… Но Бог отчетливо сказал мне «нет», и тогда я взмолился к дьяволу, и тот ответил мне «да», и я выстрелил. Я слышал, как моя пуля брякнула в пистолет и отлетела прочь с жужжанием, и я слышал отвратительный смех дьявола… Нет, они всегда были, сударь мой, и оба сопровождали человеческий караван от начала его и до конца.
— Но чья взяла верх, Александр Сергеевич?
— А вы что, не знали?
— Знал, да забыл. Еще незадолго до смерти знал, но мне тогда стало все равно, чья взяла верх, я вышел из всеобщей игры и ради собственного удовольствия отправился вспять по жизни, навстречу всем своим инкарнациям.
— В таком случае, используя глагольную форму перфекта, Пушкин дал вам пророчество. Смиренная душа! Стань смирно! Не дыши! Слуша€-ай! К концу времен пришел некто третий и забрал у Бога и у дьявола измученных обоими людей и увел с собой.