Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же происходила ваша встреча?
— Я как раз шел оттуда, со встречи, когда споткнулся о тебя, Бальтазар. Я пригласил его прийти в один маленький православный храм. Он пришел. Служба еще не начиналась, огни в храме были притушены. Я подошел к нему, крепко взял за руку и увел за ширму в боковой придел перед алтарем. Там посадил его на лавку у стены и сам сел рядом. «Ты видишь, каким я выгляжу? — спросил я. — Ты мог бы меня признать в таком образе?» — «Нет, Господи мой, — ответил он. — Я никак не мог предположить, что ты выглядел бы так». — «Почему?» — спросил я. — «Потому что ты оказался худ, согбен, косоплеч, с длинным, вислым носом, с выдвинутым щучьим подбородком». — «Ну и что же теперь? Вот он я, явился к тебе, как ты и просил. Говори теперь то, что ты не хотел открыть мне даже в своих молитвах». — «Господи, вот я остался среди людей совсем одиноким. Вот я взрастил Твои сады, и созрел в садах Твоих и виноградниках обильный, прекрасный урожай. Но людям почему-то стали не нужны плоды этих садов. Что мне было тогда делать? Вот я и взмолился к Тебе, чтобы Ты встретился со мной, и я воочию высказал бы: „Господи, получилось у Тебя то, чего Тебе хотелось, с чем Твой Отец посылал Тебя на землю к людям? Или не получилось?“» — «Пока еще не получилось, но ты оказался нетерпелив. Моя работа еще не закончилась. А тебя и таких, как ты, своих одиноких работников и воинов на полях моих сражений, я берег и лелеял, оберегал от радиации внутреннего растления, поэтому вам и не давались земное богатство и слава. Но у вас всегда было все, что необходимо для достижения побед ваших на полях духовных сражений. Твои книги, Аким, это мои сады и поля, и жар твоих книг — это могучее оружие, которое ты накопил для предстоящих, уже Моих, беспримерных сражений. Ты стойко ждал начала Моего Генерального сражения, ты тем самым уже одержал победу на своем воинском поприще, и я тебя достойно наградил, сделал тебя хорошим художником. Ибо только хорошие художники вокруг меня, вместе с ангелами моими, были окутаны облаком моей защиты и обрели безсмертие. Я тебя, Аким, увел от смерти — неужели ты не заметил этого?» — Так вразумлял, утешал и увещевал потерявшего волю к жизни Акима. И надо сказать, мой крестный Бальтазар, омывший меня в купели миром, под звездою Вифлеема, — мне удалось восстановить для него равновесие надежды и совести. Он понял суть своего одиночества на этой земле — во всех своих проживаниях. Его одиночество, как и одиночество всех христианских отшельников, буддийских отшельников, суфийских отшельников — было одиноким подвигом избранников, коим поручалось создавать и хранить при себе оружие массового спасения. Отшельник в горах Непала, который жил в пещере зимой и летом в одной и той же одежде, без пищи и огня, также и Серафим Саровский, два года пролежавший на диком камне, не сходя с него, и многие другие столпники, скитники, заточники и затворники, и художники Винсент Ван-Гог в Арле, и Гоген на Таити, и ты, Аким, когда писал свои книги в деревне Немятово, — все вы создавали ОМС — оружие массового спасения. И этим помогали мне в моем отчаянном сражении за род человеческий, который делами своими выглядел настолько же отвратительно, насколько выглядел прекрасно в своих помыслах и фантазиях. И я всех вас оберегал от того, с помощью чего Царь тьмы совращал и потом отнимал силу творческого борения у моих избранных и помощников, обещая им земное богатство, деньги, золото, власть, сладострастие, злобу мести, жажду первенства, головокружительную радость первенства. Аким, не печалься, ты всегда был добрый мой воин, несмотря на твое смертельное чувство одиночества. Ты мог однажды позволить себе ничего не писать и отдохнуть оборотов двести-триста Земли вокруг своей оси, а потом снова вернуться на виноградники мои и в сады. Да, так и бывало не раз, и во всем этом не таилось никакой печали, ибо никогда не кончалось то, что никогда не начиналось. И кто взял верх во власти над человеческим родом — совершенно было неважно, потому что все человечество вместе со всеми своими богами и демонами утонуло во всемирном потопе глаголов прошедшего времени.
Вот в чем Я вразумлял Акима в боковом приделе пустой православной церкви, которую я потихоньку взял из России и перенес в Корею в своем правом рукаве.
— История с Акимом вышла у тебя, Свет Надежды Мира, поучительной и трогательной, впрочем, как и все твои рождественские истории. Но вместо Деда Мороза или Санта Клауса явился печальнику Акиму сам Спаситель. А место в Корее, где это произошло, — как оно называлось?
— Деревня Санне в горах Дирисан, дом Богатея Че, павильон «Убежище Иисуса».
— Ну что же, с чувством одиночества ты помог ему разобраться, а вот с его жалкой детской обидой на нашего Творца, на Вершителя Мира, мне так и не удалось справиться. Напрасно посылал меня Пушкин с этим к нелюдимому писателю в далекую Корею — не смог я разузнать у Акима, а затем и передать Александру Пушкину смысл и значение той обиды, которую он держал в душе своей на самого Вершителя Мира. Пушкин-то свою обиду знал: «С свинцом в груди и жаждой мести, поникнув гордой головой». Но хотелось Пушкину понять, какие могут возникнуть в душе твари любые другие обиды на Творца? И что бы это значило: «Ни одного шанса…» И вместе с этим своим жалким бунтом, по имени Крильон, — что за бредовую идею пронес Аким сквозь свое быстротечное, сумеречное существование на земле писателем — идею полной независимости твари от Творца! Потому-де, что Этот не дал тому ни одного шанса, а все сто шансов забрал себе! И если было налицо столь вопиющее порабощение, то оставалось за порабощенным полное право на решительный Крильон, — бунт во имя собственного достоинства и свободы. Разумеется, Творец мог в любой миг стереть в порошок свою тварь, но это уже было неважно. Ведь Он все равно неукоснительно и безоговорочно делал это. И по-другому быть не могло. Или был Он — и Он творил, или был ты, и ты творил. Творчество было только на одного. А уж кто придумал эту дилемму — то осталось неизвестным и самому Творцу.
И так как писатель Аким хорошо знал, что ничего такого он не творил, а просто записывал то, что творил некто другой, — и в творчестве, оказывается, у него не было и одного шанса из ста возможных. Он просто знал, что между ним и Александром ничего нет, а Александров на свете оказалось вон как много! И если один из них был царь, а другой его раб, который в чем-то провинился — и за это царь его собственноручно убивал, пронзив ему грудь копьем — то какой же он был царь? Нет, он просто был убийца, который хладнокровно использовал все свои сто шансов против одного шанса убитого.
Итак, единственная штука жизни была не его, Акима, и творчество не ему принадлежало, и все вокруг были такие же, как он, неимущие, и некому было руку подать, — зачем же он был нужен-то самому себе? Вот что мучило его во всех его жизнях, и в каждой из них он так и не успевал найти ответа на сакраментальный вопрос — и однажды вдруг умирал, раздавленный самоубийством одиночества. Ибо одиночество воистину не могло быть больше самого себя. Неохватное, больше совокупной Вселенной, оно наваливалось и сплющивало его в лепешку глиняного брения. И все начинало лепиться заново.
А в эту свою жизнь, в пушкинскую эпоху, которая продлилась примерно двести оборотов Земли вокруг Солнца, — в то существование русским писателем с корейской кровью, Аким пришел к выводу, что человеку на земле надобно искать радостей утраченного рая, и только найдя их, он может простить Творцу свою обиду твари. Обо всем этом я узнал от него самого в той же деревушке Санне, в которой и Ты встречался с ним, Господи мой, звездный крестник мой, самый яркий Светоч Человеческий, какой только был у землян за весь их грустный беспримерный путь в бесконечном вселенском караване светящихся звезд. И сей миг, которого уже нет, ибо отлетел в прошлое, — Ты, Господи мой, вознаградил прощальным поцелуем волхва Бальтазара, эфиопского мага, ибо мы с Тобой, Господи, оба служили человеческой бренности и напрасной людской надежде.