Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Позвольте, но они ж друзья были. И Пушкин, когда намеревался из Михайловского бежать, к Рылееву как раз и направлялся…
– Где царствует тщеславие, дружбы быть не может. Поверьте моему опыту – все литературные кружки, братства разваливались в считаные дни, когда речь заходила о первенстве. Ущемленные в Божьем даре наделены бешеной энергией уничтожения. Псевдотворцы, плохие литераторы вроде моего однофамильца – вот истинные злодеи и душители. И какую гадость в истории ни возьмете – всюду, всюду плохие романисты да поэты. Вперед, мать их ети, без страха и сомненья! А ты хоть посмотри, что там впереди-то, дурья башка! Какие казни, какие лагеря! Мало вам было гильотины? А ведь это изобретение французской революции. Либерте, фратерните, эгалите! Освободились, нечего сказать…
– От собственных голов, – усмехнулся Фелицианов. – Но вы-то не Марат какой-нибудь, вы-то проповедовали абсолютно противоположное.
– Содержание не имеет значения. Инквизиция казнила за то, что не так посмотрел, подставив левую щеку.
– Так, Александр Максимович, нас тут собирают по слову. Роман писать.
– Роман – это другое дело. Слово художественное, если оно нам поддастся, многозначно. За ним толпа не пойдет. Эх, нам бы такой силы стих, как у Лермонтова, помните?
И какая толпа, скажите вы мне, ринется на кремнистый путь? А стихи доходят до самых заскорузлых душ. Ну ладно, заболтались мы с вами, а в шесть побудка.
Вслед за Чернышевским прибыл из владикавказской тюрьмы гвардейский полковник, бывший преображенец с громкой исторической фамилией. Отец его, армянский князь Аргутинский, одно время служил начальником Терской области и, соответственно, был наказным атаманом терского казачьего войска. Казаки и укрывали преображенца от властей, пока Всесоюзная перепись населения 1925 года не выковыряла его из маленького хутора, затерявшегося в предгорьях Кавказа.
Леонтий Свешников был доставлен прямо с улицы. Ну вот только что он читал свой рассказ «Случай в Злобунове» на Никитинских субботниках, и сам Андрей Белый удостоил его блистательным разносом. Рассказ, говорил он, – ристалище ритмов: робкого своего и победительного чужого, замятинского, отчасти пильняковского. И всякого рода «белая кипень» явно не виденная, но прилежно вычитанная. Много он еще наговорил, вгоняя бедного автора в смятение. А шли с литературного вечера вместе и полночи кружили по переулкам и бульварам, и Борис Николаевич пребывал в чрезвычайно взволнованном состоянии, и мысль Свешникова едва поспевала за быстрой, вдохновенной речью живого классика, в общении оказавшегося на редкость щедрым и доступным собеседником. Но очень уж умным – Леонтий с трудом понимал бурную, скачущую с ассоциации на ассоциацию речь Белого.
Зато Белый похвалил обнаруженный им в Свешникове дар метафоры и солнечную энергию слова. Он сам догадался, что Свешников – южанин, и даже Одессу заподозрил по случайной оговорке в рассказе о русской деревне, затерянной в лесах Средней полосы. В том и ошибка была, что Леонтий, ослепленный солнцем и морем, не научился различать сумеречных оттенков нашей убогой природы и взялся за описание географически не освоенного края.
Восторженный, Свешников, расставшись с дикорастущим русским гением (так он величал в уме Бориса Николаевича) у его подъезда, летел по ночной Москве быстрым шагом и пытался уложить в памяти, расставив по полочкам, мудреные мысли о значении цвета у Гоголя, как менялась гамма радуги от «Вечеров…» до «Шинели», о вторжении нечистой силы в русскую действительность, и проглядывались новые вариации собственного творения, так доброжелательно и нещадно разнесенного этим удивительным человеком, и жгла еще досада, что не расспросил о Блоке, Мережковском, о берлинских впечатлениях. Но, даст бог, еще увидимся, расспрошу…
На Пречистенке обогнала Леонтия черная машина, притормозила, любезный молодой человек предложил подвезти, внутри сидел еще один молодой человек, скромный и молчаливый слушатель литературных бесед у Евдоксии Федоровны, всегда почему-то располагавшийся в дальнем уголке.
Леонтий было отказался, но как-то нетвердо, любезные молодые люди чуть поднажали в настойчивости, он и сел. Едва захлопнулась дверца, услышал:
– Вы арестованы.
На Лубянке узнал Свешников, что рассказ его, давеча прочитанный на Никитинских субботниках, есть не что иное, как самая настоящая контрреволюционная агитация и пропаганда, целиком умещающаяся под сенью статьи 58, пункт 10, нового Уголовного кодекса. Вина усугублялась еще тем, что Свешников подпадал под формулировку «изготовление литературы». У него допытывались, кому он еще показывал эту вещицу, недостойную глаза советского гражданина. Как ни был ошарашен Леонтий нежданным арестом, хватило духу стоять на том, что рассказ едва вышел из-под пера и прочитан был вчера вечером первый раз, дабы не подпасть под формулировку следующую: «и распространение». Но скромный слушатель литературных бесед извлек из папочки копию рассказа, найденную в личном архиве аспиранта Шевелева.
– А это как понимать?
– Так ведь Глеб Михайлович пишет диссертацию о современной прозе, он сам попросил у меня рассказ… Ему все несут. К тому же я ни тогда, две недели назад, ни сейчас ничего контрреволюционного здесь не вижу. Да вы же сами были на обсуждении, вы же слышали: говорили много, даже ругали, но такое обвинение никому и в голову не пришло.
– Там публика специфическая, – с тихой угрозой проговорил следователь, – а у нас – вот, – и достал из той же папочки рецензию на «Случай в Злобунове» о трех страницах в полтора интервала на пишущей машинке. В завершение подпись: Спиридон Шестикрылов.
– Я не давал своей рукописи товарищу Шестикрылову, – пролепетал растерянный Свешников. Первое его чувство при виде этого документа было искреннее изумление.
– Это мы позаботились о вашей судьбе. Мы надеялись, что рассказ молодого и способного литератора мог бы украсить страницы журнала «Заря над Пресней», мы ж в вашем деле не специалисты, хотели сделать вам сюрприз, но оказалось – сами получили, и, слава богу, товарищ Шестикрылов не утратил классовой бдительности. Но вы почитайте, почитайте.
Показывать чуткому собеседнику с голубыми внимательными глазами второе чувство, охватившее Леонтия уже при чтении рецензии, здесь и сейчас явно неуместно, ибо чувство это, превысившее ужас, было омерзение.
Как странно, думал Свешников, Борис Николаевич камня на камне не оставил от моих упражнений, а я был счастлив. Этот хвалит стиль: «Слог у товарища Свешникова есть… сочный русский язык», а в пример приводит ненавистную отныне «белую кипень боярышника», и «своеобычный ритм» отметил, и даже изобретательность в сюжете находит, а все комплименты – мимо сути, и ощущение такое, будто в твоей свежей, невинной постельке грязный, потный мужик переспал с пьяной вокзальной шлюхой. А дальше-то, дальше: «Но мне бы, – пишет этот Шестикрылов, – не хотелось бы впредь называть Свешникова товарищем. Товарищ ему – недобитый тамбовский волк из банды Антонова». И на двух оставшихся страницах Шестикрылов вскрывает кулацкую, буржуазную суть господина Свешникова, не желающего понять указаний товарища Бухарина, а следовательно, и политики партии на селе. «Единственный коммунист – убогий недоумок Стайкин боится обогащаться, потому что не верит партии, как бы линия не переменилась и не охлестала б по спине доверчивых. Выводить такого коммуниста – явная контрреволюция, прикрытая так называемым психологизмом». Ну и так далее. Хотя чего там далее – кроме этой несчастной фразы, ничего в моем невинном рассказике нет.