Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белосельцев вдруг ужаснулся. Опустив камеру, медленно отступал в глубь колокольни, не переставая смотреть на эту белевшую страшно ступню. На краю откоса появились люди, одинаковые, травяные, в зеленых униформах, в плоских желтовато-малиновых беретах, с винтовками, форма которых была пугающе знакомой, – длинноствольные, с тучным цевьем, с тупым, перпендикулярным стволу рожком «М-16». И вид этого чужого, смертельно-враждебного оружия, из которого был только что убит милисиано, вдруг поразил Белосельцева – пришедшие из Гондураса «контрас» захватили городок, движутся по нему, истребляют, высматривают следующую цель, и эта следующая цель – он, Белосельцев, залезший на колокольню, открытый для выстрела.
Первая паническая мысль была – опрометью кинуться вниз, по винтовой лестнице, мимо деревянных лавок, алтарных святых, наружу, вон из этой ловушки. Искать Сесара, Ларгоэспаде, под их защиту, ответственность, ибо в их земле, в их городке очутился он, Белосельцев, и они обязаны его спасать, защищать. Эта мысль показалась абсурдной – куда он выскочит из церкви, на открытую площадь, навстречу тем, в малиновых беретах?
И вторая мысль – спуститься вниз, замкнуть дверь церкви, задвинуть ее деревянными лавками, деревянной баррикадой. Не пускать, навалиться плечом, удерживать ломящихся, колотящих прикладами, упираться всеми отпущенными ему силами. Но и эта мысль оказалась жалкой, беспомощной. Вызвала образ деревянных дверей, к которым прижался плечом, пробиваемых пулями, в лохматых сквозных отверстиях.
И третья мысль, отрицавшая первые две, – смертельная опасность, сама смерть, окружившая колокольню, могут быть остановлены, удержаны на хрупкой черте утреннего света и прозрачного горного воздуха только встречным стремлением его фотокамеры. Он будет угоден Господу и храним, покуда станет исполнять его волю. Невзирая на близкую смерть, продолжит работу по воскрешению исчезающего быстротечного мира. При этой спасительной мысли в нем распустилась парализующая судорога, ожили, оттаяли окаменевшие, отяжелевшие глаза и на влажной сетчатке отразился перламутровый мир. Он подвинулся на край колокольни, елозя локтями по доскам, упирая камеру, как винтовку, в тесовый брус, усеянный птичьими кляксами. Стал снимать.
Снимал тех, в беретах, перемещавшихся вдоль окопа, текучей змейкой наполнивших траншею. Один с засученными рукавами прицелился и выпустил стучащую очередь по проулку, в невидимую цель. Фонтанчики гильз брызнули у него из щеки, и, перестав стрелять, он прошел сквозь облачко дыма. Появилась другая группа, без беретов, в зеленых коротких куртках с отброшенными капюшонами. Один из них нес трубу гранатомета с набалдашником, похожим на репу. Белосельцев отснял их и перевел аппарат на лежащего с голой стопой милисиано, снял и его. Услышал, как хлестнуло по колоколам над его головой. Сразу по обоим, и двойной ахнувший звук брызнул в него, прошел сквозь уши, как удар тока. Упав плашмя, Белосельцев слушал, как удаляется этот рассеченный, выбитый пулями звук. И вдруг вспомнил вчерашний, просторный и тихий, от прикосновения махового пера.
Он понял, что его засекли. Стиснул веки, сжимаясь, желая укрыться в темноте своих собственных глаз. Ожидал прицельного удара из гранатомета, приближения шипящей, дымящейся смерти. Подгребал к себе фотокамеру, накрывал ее грудью. Сейчас они подбегут к колокольне, раздастся на лестнице грохот башмаков, на площадку, задыхаясь, выставив длинные стволы, со свирепыми, потно-шоколадными лицами ворвутся солдаты, станут пинать, бить прикладами, заворачивать руки за спину. И потом – бесконечное, изнурительное мотание по горным тропам, лагерям, земляным ямам, темницам, допросы контрразведки на испанском, английском, русском. Он, советский разведчик, занесенный в компьютеры американских спецслужб со времен Афганистана, Кампучии, Анголы, станет предметом унизительного многолетнего торга, из которого выйдет изнуренным, израсходованным, навеки погасшим, неинтересным ни разведке, ни Богу.
Эта мысль показалась ему ужасной, и рука, прижимавшая фотокамеру, скользнула по ремню к кобуре, где лежал еще один портативный, с черным рыльцем, прибор. Пистолет был его спасителем и защитником. Сквозь узкий, с желобками, ствол он ускользнет от солдат, избегнет плена. Промчится навстречу вылетающей пуле, прорвется сквозь пламя в тончайшую трубку ствола, вырываясь по другую его сторону, в бесконечность.
Он стал извлекать пистолет и услышал надсадный металлический вой моторов, нестройные разноголосые крики. На площадь из-под горы, колыхая кузовом, выезжала «ИФА», не их, а другая, с укрепленным над кабиной пулеметом. Следом еще одна. Солдат-сандинист, трясясь в кузове, прямо с крыши кабины бил наугад пулеметом. Другие солдаты спрыгивали на землю, пятнистые, гибкие, как тритоны. Бежали, охватывая площадь кольцом, словно окружали ее невидимым бреднем. Процеживали, тянули сеть, скапливались у откоса, прыгали вниз и скрывались. И там, куда они прыгали, возникал колючий спутанный ком звуков из воплей и залпов, катился вниз, распадался, рассеивался. Белосельцев, спасенный, слушал эту сложную, пространственную геометрию боя. Снимал атаку сандинистского батальона, бегущую вслед взбалмошную цепь милисианос, их яростные кирпичные лица, орущие рты, наставленные, словно для штыкового удара, винтовки. И когда на колокольню, шумно грохоча башмаками, взбежал Сесар, с мокрым, вымазанным глиной лицом, окинул его встревоженным и мгновенно успокаивающимся взглядом, устанавливал под колоколами пулемет – тупорылый, в допотопном кожухе, с круглой тарелкой, – Белосельцев фотографировал Сесара и старомодную, седую, утратившую воронение машину, и белое солнце, вставшее в молочном тумане.
Бой кончился внезапно, как и начался, напоминая скоротечный ливень в горах. Еще щелкали выстрелы, как последние редкие капли. Еще перекатывались в низине очереди, точно раскаты грома. Но уже удалялись, глохли, будто грозовая туча уносила не до конца растраченное, все еще бьющее электричество.
Они спустились с колокольни на площадь.
– Куда запропастился сержант? – нервничал Сесар, осматриваясь, ища Ларгоэспаде. – Надо ехать, атака может повториться!
Белосельцеву страстно захотелось уехать, увезти бесценную добычу. Он вдруг вспомнил высказывание Сесара: страх быть убитым и не успеть написать свою книгу. Тот же страх испытал он теперь, не за себя, а за пленки с уловленными неповторимыми кадрами, как редчайшими семенами для будущих урожаев. Желание покинуть этот стреляющий городок, в Манагуа, на первый же рейс «Аэрофлота», в Москву, где уже, быть может, бело от мокрого, толсто падающего снега. Дождаться ночи, в маленькой лаборатории расставить свои агрегаты, развести реактивы и, как алхимик, добывающий золото, как чародей, воскрешающий неживую материю, в одиночестве, в алом свечении, колыхать ребристую ванночку с магическими растворами, где дрожит глянцевый лист и на нем проступают несущейся бешеный конь и наездник с двумя винтовками, упавший на камень крестьянин с белой босой стопой, «контрас» в траншее с нацеленными «М-16». Все это там, в Москве, вернется к нему вторично, ошеломит, но уже не реальным ужасом, а отражением ужаса, запечатленного в искусстве.
Появился председатель Эрнесто, окруженный возбужденными людьми, помолодевший, похудевший, с легким птичьим скоком, словно растратил свой вес там, под горой, где выпала им всем тяжкая жаркая работа. Брюки его были в красноватой глине кладбища, рубаха – в едкой желтой пыльце. Рядом с ним вышагивал скуластый крестьянин, взмахивал кулаком, встряхивал на плече винтовкой. Его плоский нос был разбит, из ноздрей текла кровь. Он вытирал ее локтем, размазывал, выдувал на губах гневный пузырь: