Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Официант провел тряпкой, стирая со стола кофе, пролитое издателем. Увидев тряпку, Русинов осознал сразу несколько фактов. Что он давно уже сидит в одиночестве. Что ни один французский издатель ни за что не оценит историю про Мирру Хайкину. И что официант был по-своему прав. Наивные русские, живущие Там, полагают, что во французском кафе можно сидеть вот так, за здорово живешь, что официанты здесь не шваркают тряпкой перед носом. Как бы не так. Шваркают…
— Стакан горячего молока, — сказал Русинов.
Официант воспрянул духом.
* * *
В воскресенье утром он вышел на малолюдный бульвар. Неуклонно повышая «качество жизни», французы укатили на уик-энд. По городу слонялись темнокожие эмигранты, выглядевшие особенно сиротливо в нерабочее время. Несложная операция по закупке продуктов заняла у Русинова пять минут: он купил багет, по-русски (по-русски ли?) батон, бутылку молока, банан, какое-то сладкое желе-карамель, баночку сыра. Все съев, он стал думать, чем сегодня заняться и какова должна быть цель этого занятия. Можно было бы сделать что-нибудь для своего постоянного «устройства», повидаться, что ли, с кем-нибудь, кто может помочь с работой, а еще лучше, с печатанием чего-нибудь из написанного дома. Или заняться поисками постоянного жилья… Отчего-то не мог он больше принимать эти занятия всерьез. Особенно смущало слово «постоянное». Мешали опыт, воспоминания… Уж что, казалось, могло быть постояннее, чем жизнь на родине, чем его вторая жена, чем его собственное место на Востряковском кладбище, чем его странствия по России, чем его старые друзья… Но вот все перевернулось в одночасье. И чего ж думать теперь о постоянной жизни в этой непостоянной Европе… Он был здесь как птица небесная на качающейся ветке незнакомого дерева. Птица небесная… Птицы небесные…
Воскресенье… Говорят, в воскресенье днем красиво поют в русской церкви на рю Дарю. Служба в полдень. Остается еще полчаса до начала. Надо поехать на рю Дарю… При мысли об этом Русинов отчего-то испытал волнение. Это будет как тайное путешествие в Россию. Все вокруг него будут русские, сегодня же, через полчаса, но никто не узнает его по внешности… Никто не догадается, что он тоже русский. Он будет там лазутчиком, невидимкой, снова на родине. (А что, разве тебе уже хочется… Оставь, не смей распускаться…) Причем даже не на сегодняшней родине, а на позавчерашней, на той, что всегда была ему так мила…
Воскресные поезда в метро ходили редко. На перроне были одни только черные. «Если так пойдет, то через несколько лет в Париже останемся только мы, черные», — вспомнил Русинов чьи-то слова. И ужаснулся. Не тому, что останутся черные, а тому, что и он еще будет в Париже. Где ему следует быть через несколько лет, он не мог бы сказать…
Он вылез на площади Этуаль, которая недавно с большим вкусом была переименована в Этуаль-Шарль-де-Голль. Русинов подумал, что площади не избежать и дальнейших переименований, если взойдет «этуаль» левых сил. Как она будет называться тогда? Этуаль-Морис-Торез…
Он без труда нашел по туристской карте рю Дарю и с замиранием вошел в церковь. Где-то слева нежно и сладостно пел хор. Привыкнув к сумраку и успокоившись, Русинов осмотрелся. Народу в церкви было немного. Если б не место, никогда не признал бы этих русских. Но хор… Русинову вспомнилась ночная служба в Новгороде, на Ярославовом дворище. Служба в Ярославле — где это было, в Коровниках? Унизительно и некстати запершило в горле. Нет, нет, это можно было себе позволить в юности — постоять, поплакать… Вот свечку, пожалуй, за упокой — это можно…
Русинов оглядывался. Кто все эти люди? Всего-то их человек пятнадцать. Молодая негритянка. Рядом с ней белая девочка, вероятно американка… За его спиной заговорили по-французски: эти уж наверняка русские. А вон те двое в углу — это, вероятно, новые эмигранты. Может, даже кто-нибудь из пишущей братии. Может, в Москве их жизнь протекала где-то рядом — в соседних редакциях, в одном клубе. Хотелось подойти, заговорить. Еще большее удерживало. Ну и что, если рядом? Ну и что, если было?
Кончилась служба. Он вышел, постоял в ограде. Завернул без особой нужды в русский магазин. И вдруг увидел рядом ту самую негритянку из церкви.
— У меня какое-то непонятное влечение ко всему русскому, — сказала она ему, и Русинов понял по ее акценту, что она из Америки. — А у вас? У вас тоже?
— У меня тоже, — сказал Русинов.
— Чем это объяснить? — Она смотрела на него удивительными, огромными, плавающими, блестящими глазами.
— Черт его знает, чем объяснить, — сказал Русинов. — Расскажите лучше о себе…
Они шли, ехали, снова шли, мирно беседуя и приближаясь к его мансарде. И только на лестнице он понял, что после умиления молитвы переживет еще одно падение. Так было в Новгороде и в Ярославле. Так было всю жизнь, и отчего это должно было измениться в Париже? Кто это там метался между молельной и будуаром? Ах, ну да, как же — Анна Андреевна Ахматова. Именно так описал ее жизнь товарищ Жданов в своем историческом докладе. Собственно, от него маленький Русинов и услышал впервые об Ахматовой. А теперь вот он сам, да еще в Париже… И нет рядом товарища Жданова и его референтов, чтобы сформулировать все вот так, с последней прямотой…
— О чем вы думаете? — спросила Мэри (Боже, что за глазищи!).
— О России.
— Да, да, конечно, — закивала она с пониманием. — О чем же именно?
— Так. Пустяки. Постановление… — сказал Русинов. — Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград».
Он усмехнулся. Это было для нее не доступнее, чем культ вуду. Чем химеры самой что ни на есть высшей математики.
Ее кожа посрамила его загар. Пожалуй, впервые он обнимал женщину, которая была темнее его. Ни его таджички, ни его киргизки (где вы, родненькие, салам, адье!) не бывали такими темными.
— Мэрайа, Мэрайа, Мэрайа…
Она ослепительно улыбнулась.
— Хочешь я тебе спою?
— Да, спой.
— Тебе никто не пел?
— Нет, пожалуй. Стихи читали… Впрочем, нет, пели один раз. Была у меня одна композиторша из Гнесинского… Она как-то спела мне свою песню.
— О чем?
— Песню о Ленине.
— О! Ваш Ленин был великий, правда?
— О! — сказал Русинов. — Оу! Грандиозно!
— Ты меня больше не хочешь? — спросила Мэри.
— Хочешь, но не можешь… — сказал Русинов.
— Ну, это и значит, не хочешь. Тогда пойдем погуляем.
Они пошли в Латинский квартал, оттуда доехали до плас Пигаль и поднялись на Монмартр.
— Я буду всем рассказывать, что у меня был русский друг в Париже, — сказала она. — А чем ты занимаешься здесь?
— Ничем… — сказал Русинов.
— Мой друг в Бостоне тоже ничем не занимается, — сказала она. — Он пуэрториканец…
«Чтоб он только был здоровенький», — подумал про себя Русинов и поцеловал ее.