Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он испустил дух спокойно, тихо. Я закрыл ему глаза, Лусинда и донья Эуфросия, обнявшись, горько плакали.
Амадис умер в моей постели, под гербом семей Вера и Кабеса де Вака.
По моей просьбе Лусинда и каноник распорядились приготовить ему место — которое до тех пор ждало меня — в фамильном склепе семьи Вера. Там, рядом с аделантадо Канарских островов, будет лежать Амадис на небольшом кладбище возле старой часовни при картезианском монастыре в Куэвасе[101].
Все это проделали тайком, скрывая, что Амадис был индеец. Я, полагаю, вскоре последую за ним, и меня похоронят на более дальнем участке для бродяг. Видимо, такова моя судьба.
Я заказал каменную плиту с надписью «Амадис Нуньес Кабеса де Вака».
Прежде чем мы поместили моего сына в наемную карету, чтобы ехать в неблизкий картезианский монастырь, я побыл с Амадисом наедине и помолился, положив руки на его тело. Прочел «Патер ностер», «Аве Мария». Но я также упомянул бога равнин по имени Агуар, а также Онорнаме, бога индейцев тараумара, который возвращает нас к изначальной материи и водам, из коих возникает жизнь. Не забыл и бога мексиканцев, змеи в перьях, напоминающей нам о вечности времени.
Ничего нет более скорбного и противоестественного, чем похороны, при которых отец бросает землю на грудь мертвого сына, пока земля не закроет его. Но Амадис был лишен своего мира, своего пространства. И я не сумел бы поддержать его жизнь.
В жутком молчании монастыря, где монахи — так говорят — спят в собственных гробах, слышался только скрип иссохшей земли под заступом могильщика и непрестанный плач доньи Эуфросии. К счастью, это скорее обычай, средиземноморский греческий ритуал, а не подлинное безнадежное отчаяние.
Нынче у меня есть немного сил, кровь не шла, как почти каждое утро. Пишу спокойно, уже одетый, ожидая наемную карету, чтобы поехать к Башне Фадрике, в библиотеку, и среди томов «Суммы»[102]тихонько просунуть мою «бутылку в море», которую кто-нибудь прочтет в будущем. Это хроника моего предпоследнего кораблекрушения (ведь последнее я уже не смогу описать).
Я сомневался, надо ли прибавлять к словесному кладезю мира слово «заблудшего», как называют тараумара тех, кто тщится продолжать жить под этим Солнцем.
Я уже был готов сжечь написанное в печке. Но тогда кто узнает хоть что-либо о моей матери, об Амадисе, об Амарии, Нубе и даже о Брадомине и донье Эуфросии?
В последние дни я писал с редкостным спокойствием.
Садился писать, лишь когда были силы. Большую часть времени проводил, глядя на невозмутимую Хиральду, которая будет стоять всегда, дождется других людей, других «залов», друтих триумфаторов и других неудачников. Смотрю на Хиральду и вижу с поразительной четкостью Нубе, скачущую верхом в молчаливых северных лесах, где высятся снежные вершины.
Счастливая, спасшаяся грозная Нубе и ее кони с развевающимися по ветру гривами.
В ней течет моя кровь. Так я останусь здесь, в этом мире.
Позавчера пришел писарь Фонтана де Гомеса с копией нотариального акта, которым предоставляется бесплатное пользование этим домом «пожизненно его бывшему владельцу дону Альвару…». Я не мог не улыбнуться в душе. Человек, узнавший моря Флориды, может ли верить в великодушие акулы? И все же…
А вчера днем пришли Лусинда и Хесус Омар, они ночью отплывают в Анатолию, чтобы присоединиться к тем поселенцам, которые говорят по-испански, хотя они евреи.
Я чувствовал себя прескверно. Невыносимо было видеть, как плачет Лусинда. Я велел Эуфросии налить гостям по бокалу вина. Они посидели, но я сказал, что предпочитаю не вставать. Они поняли. Я с облегчением услышал, что дверь закрылась. С облегчением и с отчаянием.
Она подарила мне эту стопу бумаги, чтобы я описал другую сторону моего прошлого (вроде другой стороны Луны), а я в очередной раз был побежден настоящим, побежден страстью. Неразрешимая загадка жизни связала Лусинду и Амадиса. И, как в движении неожиданной волны, кажущееся далеким прошлое накатилось на настоящее.
Теперь я жду.
Бывают люди, которые, оставаясь на ногах, умирают, они — живые трупы. Бывают другие, которые умирают, потому что обрывается их жизнь, хотя она могла бы продолжаться с пользой и смыслом, — это случай моего сына Амадиса, которого лишили его покоя, его Мира. И бывают такие, что исчерпывают свою жизнь (иногда даже с лихвой). Они не умирают, а завершаются, как цветок или созревший плод, падающий в течение большой реки. Это мой случай — я испил свое время до последней капли. Тут нет места скорби или жалости к себе.
Препоручаю себя Христу, Богу моей веры. Прошу прощения за мои грехи и оплошности. Но я безусловно (должен в этом признаться) чувствую более глубоко то, во что верят тараумара и «мудрецы верхнего мира», — что я буду возвращен, отдан обратно беспредельному космосу, просторам загадочной Вселенной, как тот цветок или плод, о коих я писал выше.
Как ни стараюсь следовать своей религии, я не могу поверить, что Бог будет нас ждать с судьями у врат ада, куда отправится большинство (конечно, кроме тех язычников чорруко, кевене и других племен равнины, где я встречал только невинность без порока, даже при насилии). Это было бы весьма нелогично.
Мне удалось хорошо устроить дела доньи Эуфросии. Она будет служить няней у пекаря, пока не вернется в свою Астурию. Донья Эуфросия унаследует мои вещи, включая серебряные канделябры. Об этом никто не знает, я спрятал свое распоряжение в горшок, с которым она никогда не расстанется, потому что готовит в нем свою жгучую фабаду.
И затем я останусь в последнем своем одиночестве, пристойном для человека, который должен сосредоточиться перед встречей с этой тайной — небытием или новым путем, — какой является смерть. Надеюсь, я обрету спокойствие и достоинство Амадиса и его матери. Дай Бог, чтобы в этот уже недалекий час у меня были душевный покой и твердость сердца. Буду ждать тихо, с благодарностью и хвалою за то, что я существовал. И Бог и боги, надеюсь, не откажутся принять меня.
Слышу, поднимается донья Эуфросия. Уже подт, ехала карета, и я должен дописать последние строчки. Время удачное — каноник наверняка обедает, и в библиотеке никого не будет. Я съел кусочек булки для бодрости.
С тех пор как я начал писать свои заметки, а главное, с тех пор как Лусинда мне подарила стопу бумаги, я чувствовал себя свободным в общении с этими страницами.
Согласно моему желанию, они будут посланием, которое через много лет, быть может, кто-нибудь найдет. Оно будет посланием, брошенным в море времени. Я оставлю его среди книг библиотеки в Башне Фадрике. Поднимусь, если смогу, на самую высокую ступеньку стремянки и засуну его среди фолиантов «Суммы теологии», в которую священники заглядывают не слишком часто (ныне, чтобы стать епископом, не обязательно ни большое знание теологии, ни большое благочестие).