Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хельтавар был жив, хотя не всякому были понятны и доступны царящие в бесконечном зеленом теле логика и закон. Но даже просто отцветая, отпуская листья умирать на землю с холодеющей травой, он засыпал не сразу и не целиком. Сначала цепенели окраины, затем волнами холод пробирался все глубже и глубже, все ближе к сердцу Отца... Возможно, где-то в бесконечности, в неразысканной и неоткрытой людским глазам глубине он вечно был зелен и силён. Возможно, сердце его, зеленое, шелестело и билось, не прекращая, всегда.
...На третий день, ранним утром (ни тело его, ни разум больше не могли спать), Даниэль пришёл в себя настолько, что искупался, высушился на свежем ветру, вздрагивая от холода (вокруг было сухо и действительно холодно), но заставляя себя терпеть, оделся (одежда вместе с сумками хранилась между вылезшими на поверхность старых, изломанных древесных корней, под сенью кроны высокого вяза, возвышающегося в восьми шагах от шалаша) и только теперь, не чувствуя тошноты, подступающей к горлу от каждого движения, осмотрелся более внимательно.
Логово схарра нашлось за бугром, и было чем-то средним между грязной землянкой и прохудившимся шалашом.
— Даньель! — воскликнул Хшо, услышав и увидев его, мгновенно просыпаясь. Глазки его блестели, коготки теребили шерсть на запястьях, более светлую, чем выше и ниже на руках: так выражалась сильная затаённая радость. — Ты встал!
— Угу, — молвил Ферэлли, рассматривая его.
— Как ты? — спросил малыш, вскакивая и выгибая шею, начиная снизу заглядывать ему в глаза.
— Жив, — помедлив, он добавил: — Ты меня спас, малыш.
— Аха, — Хшо согласно кивнул, подходя вплотную и начиная тереться головой о Даниэлеву поясницу, — ты был весь в порче. Порченый весь, — схарр вздохнул, — и кровь твоя была дрянная. Вхаллк.
— Ты укусил меня, — спросил Даниэль, поглаживая рукой жёсткую шерсть его головы, — зачем?
— Чтобы стекла дурная кровь.
— А-а... — кивнул Даниэль, отстраняясь, потирая рукой укус, глядя в его глаза. — Что потом?
— Потом нужно было, чтобы чёртова дрянь ушла. Я оставил тебя так, только ходил вокруг. Она любит живых, — ты был почти мёртвый. Ну, гадил под себя. Ей это не понравилось. Она не любит дерьмо, — в утверждениях схарра не было ни намёка на насмешку или веселье. — Вот она и ушла. Надо было только... подождать.
Даниэль несколько минут молчал, глядя куда-то в шелестящие реки листвы.
— Даньель! — жалобно воскликнул Хшо, — не молчи так! Тхшо-о-о! Не молчи! Ну, ударь меня! Слышь?! Ну чего я сделал не так?! А?..
— Не ори.
— Скажи, скажи!
— Ничего. Не бойся. Ты все сделал, как надо. Я просто ещё не совсем ожил. Мне трудно... говорить... Но спасибо тебе, малыш.
— Мой Даньель! Хру-у-у! — Он снова полез обниматься, и юноша крепко прижал малыша к себе, чувствуя его гибкое, сильное тело, греясь исходящим от него теплом. Не вслушиваясь в шептания, которые малыш тараторил, — кажется, едва удерживаясь от слез.
— Чем ты вымазал меня, что кожа так быстро прошла?
— Н’шо-о? Мушш? A-а!.. Я лизал тебя. Много лизал. Ты был чистый, но от песка весь в крови. Слизал всю кровь, потом опять, и ещё... уже сладкая она была, да. — Малыш отодвинулся, шагнул назад, совершенно по-человечески развёл руками, одновременно пожимая плечами и поднимая брови в выражении удивления, смешанного с «что только не бывает в жизни?..»
— Хшо?
— Н’шо-о-о?
— Знаешь что? — спросил Даниэль, тяжело вздохнув, как-то расслабленно и бессильно глядя на него.
— Что? — Взгляд его блеснул опасливым недоумением. — Ну что?
— Малыш, я люблю тебя.
— Ур-р-р! — взвизгнул схарр, обнимая аристократа, изо всей силы вжимаясь в него. — Человек! Громадина! Любит Хшо-о! Ты точно сказал? Все? Точно?.. — Он отскочил, напрягся, застыл, затем рванулся с места маленьким суетящимся ураганом, заносился, запрыгал без остановки вокруг. — Точно? Никому меня не отдашь? Все?!.
— Не отдам, малыш. Разумеется, не отдам... Сколько всего мы здесь стоим?
— Восемь ночей, — не задумываясь, ответил Хшо, и Даниэль поднял, что некоторые сутки просто пропустил, валяясь в горячке без сознания.
Сейчас тем не менее он чувствовал себя на удивление хорошо. Он стал очень лёгким, и даже не потому, что похудел мер на пять, а потому что обновился, как будто сбросивший старую шкуру оборотень-карн. Надрывный кашель почти прошёл, да и нос не был слишком забит. Двигаться с каждым часом становилось все легче, и голова кружилась уже не так сильно.
— Ещё денёк подождём, — решил он, — и отправимся дальше.
— Дальше! — подхватил схарр, закружился, запрыгал, свалил опору своего шалаша, и ветки с шелестом сползли на траву.
Даниэль, улыбаясь, смотрел на него.
Незаметно минули два походных дня.
С момента расставания с Гретой и Чёрным прошло уже чуть меньше двух месяцев, плюс-минус два-три дня. Прошлое осталось позади так далеко, что даже светлый, раньше неугасающий образ Катарины выветрился, померк, поблек. Он все меньше и все более кратко думал, вспоминал и мечтал о ней.
Но теперь беспокойство постепенно начало возвращаться.
Судя по всему, они либо ошибались в расчётах, либо заселённые земли должны были начаться вот-вот. Каждый рассвет казался последним в этом одиночестве, в маленьком и столь бесконечном мирке, где они провели столько времени, где испытали голод и холод, страх и боль. Где нашли странное единение, чуть ли не братство.
Но путь ощутимо подходил к концу. И оба стали менять свой ход. Ускорять шаг. Делать все меньше остановок и отдыхать все более кратко. Падать вечерами и засыпать, не подготовив как следует ночлег. Чувствовать, как начинает довлеть над обоими странный внутренний гон. Неясное чувство цели, желание наконец-то прийти. Закончить долгий путь.
Вот тут-то все и вернулось.
Даниэль стал спать неспокойно. Неясные образы и сны мелькали в нем, начисто забываясь, как только холод или жажда будили его на рассвете. Дорога их все- таки начинала подходить к концу, и беспокойство снова заполнило его.
Два раза ему снилась Катарина, которая молча сидела на троне и наблюдала за ним. В глазах её таились насмешка, вызов и одновременно печаль. Он долго думал об этом, особенно раньше, и в какой-то момент твёрдо уверился, что это всего лишь её оружие. Одиночество и беззащитность, невысказанная, но явственная просьба, вздрагивания в сумраке, трепетные касания плеч или рук, случайный и непонятный испуг, будто бы грусть, — они всякого заставляли забыть и предать самого себя, все отдавая ей.
На шестое утро пути ветер был особенно резок, визглив и силён, но часам к семи стих, теряясь в склонах и изгибах холмов, в которые они углубились около получаса назад. Солнце все ещё не встало, хотя готовилось вот-вот.