Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь невысоких всхолмий стало намного больше, их путь увязал в подъёмах и сходах; склоны зеленели, желтели и буровели на лиги вокруг, и впереди не было видно ничего, кроме гнущихся в разные стороны выпуклых сходов и плавных, неровных подъёмов, поросших кустарником и лёгким пушком невысокого, дырявленного леса.
Идти было трудно, усталость тяжелила поясницу, спину и колени.
Настроение Ферэлли теперь передалось и маленькому схарру; он угрюмо сник, как только узнал, что до конца пути осталось самое большее два-три дня. Это было странно, особенно если учесть, что в большинстве случаев Хшо жил днём нынешним; неделя казалась ему бесконечностью, а срок в двое суток — долгим.
Даниэль взглянул, как малыш тащится, уткнувшись взглядом в зелено-буреющий махровый ковёр, принюхиваясь на ходу, едва заметно шевеля остренькими ушами, но совсем не реагируя на звуки и запахи, которыми были полны холмы и рощицы вокруг. Возможно, он о чем-то изо всех сил размышлял, хотя, быть может, просто чертовски устал.
— Эй, малыш, — позвал Даниэль; тот вскинул голову, глядя внимательно и насторожённо. Удивлённый, что человек нарушил молчание первым.
— Н’шо-о? — коротко спросил он, даже не слишком сильно разевая рот.
— Что ты там? Устал?
Схарр неожиданно остановился, тяжело вздыхая и почему-то не поднимая головы.
— Устал, — едва различимо прошептал он.
Даниэль внимательно смотрел на него, прищурившись.
— Эй, — сказал он наконец решительно и строго, — что-то случилось. Ну-ка, давай: что?
Схарр сразу сник, что-то буркнул себе под нос.
— Ну что там, малыш?..
— Ты ничего не слышишь и ничего не чуешь, Дань- ель, — объявил Хшо угрюмо, поёжившись. — А я нюхшу уже час... Пахнет дымом и жухлой травой. Там, за холмами, начинаются ваши поля... и каменные очаги.
Даниэль вздрогнул. Не чуя под собой ног, взбежал на самый высокий из предстоящих холмов и, даже не выискивая, тут же наткнулся взглядом на то, чего спрятать было невозможно: окончание холмов, будто обрезанных или полукружием вмятых великанской ногой, и начало широких, уходящих на северо-запад сравнительно ровных земель.
Глазу его предстали широкие, скошенные и уже освобождённые от скирд поля, темнеющие бурым настилом гиблой травы. С другой стороны убранные, распаханные, чёрные, — оставленные отдыхать на будущий год, а ещё правее — живые, нетронутые, укрытые темно-коричневым покровом, — северяне пользовали трехполье.
А там, дальше, за крохотным в высоту, но широким, приплюснутым всхолмием, темнели и вовсе картинки знакомые, хотя отсюда и кажущиеся игрушечными: деревянная башня со смотрящим наверху, ограждение, каменно-деревянное, весьма мощное, но по столичным меркам кукольное, и, наконец, покатые, некрашеные крыши деревянных домов тех, кто живёт здесь. Людей.
На мгновение у Даниэля перед глазами все поплыло. Он сел на землю и расплакался как ребёнок.
Схарр подошёл очень тихо, но сопение выдало его; Фе- рэлли, не глядя, привлёк малыша к себе и позволил присесть рядом с собой.
— Вот дьявол... — сказал он, повторяя излюбленное ругательство столь далёкого Вельха Гленрана, — мы, кажется, пришли.
Кликун собирался положить под голову шапку и заснуть на жёсткой скамье, когда в правый глаз его попала какая-то соринка. Точка чёрная, будто птица в небе, далеко-далеко, да ещё в неверном сумраке, который предвещает скорый выкат раскалённого утреннего блина со сковородки Богов прямо на небо.
Соринка не ощущалась, но явственно чернела на фоне темно-зелёных и коричневых холмов.
Секунды две-три Кликун потратил на то, чтобы вычистить её из глаза и наконец понять, что точка — не точка, а крошечный, идущий в рассветных холмах человек.
Затем, распахнув слипающиеся зенки, он увидел, что точек не одна, а две, и понял, что рядом с человеком тащится ребёнок или собака.
— Мать моя! — всхрипнул он, потирая мясистое лицо. — Эт кто ж?
Мать, покойная уж года как три, ему не ответила, и справедливо, потому что Кликун был придурок и лентяй. Проиграв половину ночи в карты, он умудрился продуть ключ от башни на два часа и, разумеется, все это время провёл не наверху. Узнай об этом капитан Холмищ, Кликун минут на десять стал бы Крикун, а потом дня на два Охун-Ахун.
Но дармоеду снова повезло, а Зуй да Лопух, поржав над тем, как он сначала пытался залезть на башню по каменной снизу стене (дежурить ведь надо! смотреть! капитан башку снесёт!), а затем, раз пять свалившись и ободрав все, что смог, прятался в тени от каждой проходящей в карауле двойки (эти шлялись без дела, но ради порядка каждый час), ключ отдали, никому ничего не рассказав. Повезло.
Выпитая сивуха за время стенных поползновений и двух часов в кустах выветрилась из головы дармоеда почти полностью, оставив лишь тошноту да треск в голове, не считая попорченной травки под башней. Перенервничав за свой невыполненный патриотический долг, Кликун живо взобрался по внутренней лестнице и, осмотревшись по сторонам, увидев все тот же извечный холмо-полевой покой, вдруг хватил пятернёй по боковине от избытка чувств и, выматерив друзей, которые пугали его нашествием иноземных захватчиков и нелюдской твари именно в эти два часа, высказал вслух (если опускать почти весь мат) конкретно так:
— Деревня замудоханная кому нужна, бля?!.
Сказав столь ёмко и ярко, риторически гениально, как может только великий в своей простоте народ, он намеревался уж прикорнуть, как вдруг упомянутая чёрная точка заставила его раскрыть измученные глаза, а затем разинуть рот.
— Мать моя, — с чувством продолжил он, пытаясь не испугаться и решить, что же делать теперь, — кто ж к нам пожаловал? Не разбойник какой?..
— Так, — в беспокойстве почесав небритый подбородок, потом отбитые о землю ребра, затем ноющий и бурчащий живот, после промежность, для порядку, и наконец, на всякий случай, правый глаз (соринка не исчезла), сам к себе взволнованно обратился он: — Те, Дося, дозорных звать надо... Быром. А не то...
Досей за большой живот и малую поворотливость звали его покойная мать и младшая сестрёнка, которой нынче было что-то около десяти-двенадцати лет; было это непонятно, имя, прозвище или наименование. Во всяком случае, так звали одну из старейших и матёрых поселянских свиней. Впрочем, любили и уважали её все, то прозвище было скорее лаской, чем обзыванием.
Кликун к себе относился хорошо, так что всегда, когда к себе обращался, звал именно так.
...Точки меж тем приближались, и хотя ползти им было ещё по меньшей мере полчаса, Дося беспокоился все более.
Наконец он взвесил все «за» и «против», почти удостоверился, что дело верное, нужно кого-нибудь звать, а потому остановился возле укутанного в попону колокола и стал раздумывать, как звать: спускаться вниз и докладывать, кричать сверху, призывая нижних дозорных сюда, или сразу снимать укутку да бить тревогу.