Шрифт:
Интервал:
Закладка:
III
Под вечер, на четвёртые сутки, въехал Истомин в Ялань. Конь под ним упревший, не только от снега мокрый, устал – на ровном спотыкается. И там, на крупе коня, в плаще укутанное что-то – обвисло. С одной посмотришь стороны, увидишь узел, как на торбе, с другой заглянешь – кирзовые сапоги. Прохожих мало – время не то, а тех, кто встретится, вдруг кашель сильный начинает бить, не успевают в кашле поздороваться; и мало с кем знаком ещё Истомин.
Подъехал к дому, сказал коню:
– Тпрр-рр-р, – и спешился. И открыл ворота. А после:
Тюк сбросил возле крыльца, увёл во двор коня, задал ему сена, вернулся, втащил тюк в сени и путы стал проверять да потуже их увязывать. А из тюка громко ругается кто-то. Отвечает кому-то в тюк, работая, Истомин:
– Нет, парень, нет, и воды не получишь… и – злиться будешь – не простынешь. Зло согреет, как меня вон.
Вышли на крыльцо жена и сын его старший, Коля. Молчит жена, а сын – тот спрашивает:
– Папка, это тот человек, кто дядю Павла убил?
А отец ему:
– Не суйся, в дом иди! – и жене потом уже, помедлив сколько-то: – Возьми мешок, глухарь там, суп свари, я есть хочу… там медвежатина… дак засоли её, ли чё ли!
IV
Назавтра, отказавшись от завтрака, обуздал коня Истомин, тюк на него взвалил, прикрепил к луке седла, сам вскочил в седло и поехал в Елисейск зимником.
V
А Коле Истомину той ночью сон приснился: большая, двухступенчатая гора, будто приклеенная к ней избушка, в избушке – он и собака, а за окном – ночь, снег и чужие люди.
Часть III
Глава девятая
Пил чай сегодня; со вчерашнего мелким бесом трясётся душа, а от неё уже и руки; чай тут, надо сказать, помогает мало и даже так: совсем не помогает, а может, даже и вредит. Но дело не в этом. Нечаянно пролил себе на ногу кипяток, тот, не раздумывая и не спрашивая нас, надо ли нам это, тут же поделился теплом со мной и с воздухом. Как воздуху, не знаю, но мне такая щедрость не понравилась.
Каждый день разное настроение, разное отношение к одному и тому же, и на дню оно порой меняется. Ночью в настроении постоянства больше, но хорошего и ночью мало: сна измена угнетает. Устал. Что-то не то со мной творится.
Написав рассказ, я даю ему отлежаться. И естественно: у рассказа от длительной лёжки появляются пролежни. Задача моя – избавить от них рассказ и послать… послать его подальше.
Мы внизу, под горой, но не с улицы, а в нашем огороде, выкопали с братом колодец, и вода в нём поначалу была рыжая от ржавчины. Рыжая и рыжая. А отец сказал про неё так: красная, мол, как собака, – почему как собака, не знаю, тогда не спросил, теперь уже не спросишь. Больше ни от кого такого я не слышал.
Древние сказали: помни о смерти, мол. Памятка эта не просто фраза, это – философская позиция, которая странным, парадоксальным образом действует на сознание людей, её занявших. Одни, на ней стоя, стремятся к святости и к порогу жизни стараются подойти в чистоте душевной, чтобы легче было им переступить его, порог этот. Другие от жизни желают взять всё, влезая во все грехи тяжкие, один чёрт, дескать, умрём, из земли, мол, шибко-то не покуражишься. Найдётся ли среди нас, от греха ржавых, человек, который скажет, что из этого вернее, он скажет, а мы ему поверим? Вряд ли. Что вернее, знают только те, у кого уже не спросишь, да Дух стяжавшие, но где их…
А впервые «мементо мори», ещё мальчишкой небольшим, услышал я в Каменске из разговора наших соседей, Шавского Владимира Георгиевича, по прозвищу Дергач, полученному в честь тика, заработанного на лесоповале, и Антония Всеволодовича Воздвиженского. Первый учился когда-то в Дерптском университете, а когда Эстония в сороковом году стала именоваться более длинно, чем буржуазная, решил вдруг занятия бросить и переехать к нам, где и сплавлял лес исправно до сорок девятого года, пока не распустили «леспромхоз». Второй, которого так и звали: отец Антоний, был священником где-то на самом униатском западе Украины, а перед войной тоже надумал вдруг снять с себя сан и перебраться в наши православные когда-то края. Орудуя на Кеми и Тые баграми, изводя окрест корабельную сосну, они и подружились. Дружба была это или вражда, сказать трудно. Видеть их вместе, по крайней мере, доводилось часто. Сидели они, разведя дымокур, летними долгими вечерами на скамеечке, спорили по поводу спряжения латинских глаголов и нет-нет да и поминали «мементо мори», а мне казалось, ругаются мужики и распря у них из-за какого-то минувшего давно «момента на море». И так мне было, помню, любопытно: на каком – на Чёрном или Балтийском, – но вот спросить не удосужился. Владимир Георгиевич был набожным и всякий пост, как многодневный, так и однодневный, соблюдал, воздерживался, как старушки позже скажут, отчаянно. В Великий пост довёл себя до полного истощения, а на православную Пасху с Антонием разговелся и умер на следующий день к вечеру от сердечного приступа. Антоний Всеволодович женился на немке с Поволжья – то ли