Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С того момента, как Ширли прилетела, Гортензии казалось, что ее тело приехало в Нью-Йорк, а голова осталась в Лондоне.
– Это, должно быть, акклиматизация! – оправдалась Ширли.
– Ты сама не своя. Ты вообще будто и не здесь. Где ты, эй?
«Я на Мюррей Гроу. В том самом лондонском такси. В его объятиях. Его пальцы так недалеко от моих губ, я хватаю их и сжимаю, словно в забытьи. Его руки обнимают мои плечи, он утыкается лицом в мои волосы, спрашивает: Что-то не так, Ширли? Что случилось? Скажи мне, ты ведь все можешь мне сказать, ты же сама знаешь…” А я не двигаюсь, я поглощаю исходящую от него силу, запах ночи в самолете, впитавшийся в его куртку, я наслаждаюсь, ощущая терку его небритого подбородка, я прижимаюсь к нему, не прося ни о чем большем, чем эти несколько секунд украденного счастья, всего несколько секунд…»
Рука Гортензии обхватила ее за талию, она услышала скрежет и визг тормозов, водитель по пояс высунулся из машины и заорал на нее так, что она от неожиданности подскочила.
– Ты с ума сошла или как? – воскликнула Гортензия. – Бросаешься прямо под колеса такси!
Ширли что-то забормотала, извиняясь.
Гортензия мрачно посмотрела на нее.
– Да ты совсем сбрендила!
– Я не заметила.
– Вернись к нам, эй!
– Ну я же говорю, я не заметила…
– Ты уже становишься невыносимой, Ширли! Очнись. Думай только о Гэри. Завтра его день. Завтра он – звезда. Ему вовсе ни к чему мама в больнице! Не смей портить человеку праздник. Или надо было оставаться в Лондоне… Поняла?
В ее кармане завибрировал телефон, она схватила его, бросила последний недобрый взгляд на Ширли, пролаяла:
– Алло? А, это ты, Зоэ! Я на улице, мне плохо слышно. Я тут с Ширли. Да, да. Что? Не забудь завтра послать сообщение Гэри по поводу его концерта. Да, это будет завтра вечером. Я же сто раз тебе говорила!
– Да отправлю я, отправлю, не кричи! Надо поговорить, это очень срочно.
– Насколько срочно?
– Это по поводу Гаэтана, он…
– Это может подождать. Мы спешим к Мими.
– Но мне обязательно нужно с тобой поговорить!
– Ну это может подождать до завтра, нет? Он не умер?
– Как ты можешь…
– И не забудь завтра про Гэри? Поняла?
– А если я тебе отправлю письмо, ты прочтешь его? Я все-таки должна быть поважнее для тебя, чем твоя маникюрша!
– Хватит уже, Зоэ! Завтра обо всем поговорим.
Зоэ положила телефон, свернулась на кровати клубочком. Жозефина спустилась вниз поговорить с Ифигенией, консьержкой. Вроде как надо поменять электрический счетчик. «В любом случае маме этого нельзя говорить, я не смогу, в этом-то вся беда! Я напишу Гортензии. Она будет обязана прочесть мое письмо.
Почему мы всегда оказываемся одни, когда у нас есть что-то гиперважное, чем хочется поделиться. Почему внезапно становится не с кем поговорить?»
Зоэ открыла свой компьютер.
Она писала с максимально возможной скоростью, писала, проклиная весь мир, свою семью, жизнь, в которой все не так. Гаэтана, который опять куда-то ушел, он вообще не занимается и не сдаст экзамены на бакалавра. «Меня все достало, все достало, почему Гортензия отказывается выслушать меня? Семья вообще зачем нужна? И почему все это случилось со мной. Со мной, которая никогда ни у кого ничего не просит! Я хочу всего лишь, чтобы меня четверть часа выслушали, это, в конце концов, не бог весть какое одолжение! Если бы папа был здесь, он сказал бы: Иди сюда, расскажи, что с тобой, моя маленькая детка”. И посадил бы меня на коленки. Почему папа умер? Это же надо так, чтобы крокодил съел человека, нормально, нет? Совсем ненормально. Но вам не говорят об этом, когда вы рождаетесь на свет. В детстве вас уверяют, что жизнь прекрасна, вам показывают прекрасные вещи, дают шоколадное эскимо, наряжают для вас новогоднюю елку, а потом одно за другим отнимают все солнца, все пальмы, все засахаренные орешки и оставляют вам мазут, ласточек, которые умирают с открытыми клювами, отцов, которые позволяют себя сожрать, матерей, которые сбегают в Лондон, сестер, которые предпочитают расслабляться у маникюрши, вместо того чтобы поговорить с вами несколько секунд…
А Гаэтан? Ему не важно, что меня просто тошнит, когда я вижу его с Виктором и Леа.
Нет.
Каждый умирает в одиночку».
Она писала как можно быстрее. Она писала, чтобы Гортензия протянула ей руку помощи. Рассказывала о вчерашнем вечере. Никак не удавалось о нем забыть.
Мамы не было дома. Мы пригласили Виктора и Леа. Виктор, с косяком в правой руке, со стаканом вина в левой, смотрел на зажженную свечу, которую я поставила на стол. Гаэтан выделывал акробатические фигуры в гостиной, надвинув свою красно-синюю шапочку «Адидас» на уши. Садился справа, садился слева, обнимал меня. Гладил по волосам и говорил: «Я люблю тебя, люблю тебя» – совершенно бесстыдно, при всех, и я улыбалась, но чувствовала стеснение. Когда Виктор и Леа здесь, Гаэтан всегда словно не в себе…
Он возбуждается, громко говорит, хохочет по любому поводу, а я сижу и думаю: «Я-то что здесь вообще делаю?»
Он, конечно же, увидел, что я себя чувствую неуютно, зарылся в мои волосы и прошептал на ухо: «Не переживай, любимая, мы сдадим эти чертовы экзамены».
И вновь начал танцевать. Потом они втроем пошли в спальню, а вернулись, хихикая и потирая ноздри. До меня дошло не сразу (ты скажешь, что я кулема, и будешь права), но в конце концов я поняла, что они убились напрочь. Это Виктор их снабжает, он говорит, что у него неплохие связи… И он так расправляет плечи, гордо тянет шею, надувается, как индюк, словно надо быть семи пядей во лбу, чтобы доставать эту дрянь. Словно это придает ему вес в обществе. Словно его теперь надо называть «месье Виктор». Я никогда не могла понять, почему те, кто это употребляет, прячутся в ванных комнатах, чтобы занюхать свои дорожки, как будто никто не знает, чем они там занимаются. Так что делай они это при всех, мало что бы изменилось. Вряд ли под каждым диваном прячется полисмен, смешно даже. Как же я все это не люблю! А особенно не нравится мне мысль, что Гаэтан может попасть в это болото.
Вот так, Гортензия, и что же мне теперь делать? Скажи мне. В данный момент я наступила себе на горло и ничего не спрашиваю, молчу, но мне ужасно трудно не реагировать на это, сделать вид, что мне все равно…
Она пробила троеточие, палец повис в воздухе. Она на минуту задумалась. Подумала о месье дю Беффруа и о маркизе де Севинье. Позволила ли бы она себе так раскисать? Безусловно, нет. Она бы семь раз покрутила пером в воздухе и утопила бы горе в чернильнице.
«И вообще, почему я всегда нуждаюсь в совете Гортензии?
У меня что, своей головы нет?
Она хоть раз поинтересовалась моим мнением о чем-нибудь?