Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А у входа в фото-экспресс тоже имелась дурацкая картинка: Эйфелева башня (конечно) — а в обнимку с ней мужчина с пляшущими ногами и с кельнерской бабочкой, над которой зияла пустота, и пустоту эту своим лицом мог заполнить каждый желающий — желавший себя запечатлеть в столь веселой роли. А рядом такое же для женщин. «Дура Райка», — отметил Юра — он представил себе ее лицо в прорези, и в таком виде она действительно выходила дурой.
Решив, что уже достаточно долго выказывал говномесилкам свою самодостаточность и можно к ним опять приставать — к тому же там имелись сразу две завоеванные позиции, — Юра стал их искать. В толпе западных туристов — и их пособников япошек — пришлось поработать глазами. Он увидел Григория Иваныча — одного, распихивавшего всех на пути в туалет. «Когда ей всегда холодно когда…» — вот-вот будет выражать его лицо. (Это из анекдота: старый еврей, так и не успев снять всего, что на нем было понадето, брюзжит затем: «Когда ей всегда холодно когда…» Но Григорий Иваныч не старый еврей, смех неуместен.)
Остались без дуэньи — это хорошо. Юра считал Григория Иваныча основной для себя помехой. А вовсе не переводчицу, то есть экскурсовода — кем бы она ни была. Тем более и ее при них не оказалось, и стояли они расконвоированные — в тот момент, когда он подошел, — разглядывая сумки, кошельки, кошелки, пластиковые мешочки — всё с Триумфальными арками, с Эйфелевой и прочим «парижем». На Париж как таковой, по крайней мере с высоты 120 метров, они нагляделись, а сейчас, что ж, — передышка, личное время.
— Интересно? — спросил Юра одну из своих старых знакомых.
— А мы про вас говорили — куда это вы подевались.
— Интересно? — повторил Юра, не зная, что сказать.
— Интересно, когда в кровати тесно, — выпалила стоявшая рядом с Наукой Валя Петренко и, отвернувшись, запела: — «Любовь — кольцо…»
Петренко — та, стервятница маленькая, с уголовными замашками, полпачки чаю взявшая у Нинки-малолетки.
— Не обращайте на нее внимания, — сказала Наука. И быстрым шепотом: — У нее не все дома, — так же быстро при этом обернувшись.
Юра увидел Трушину. Человеческое горе. Прислонясь к витрине и всю ее собой загораживая, она дышала мелко, быстро. Взгляд водянисто-голубых глаз, устремленных куда-то поверх Парижа, был пуст, как небеса безбожника.
Путешественница, бля… А вслух Юра сказал:
— Лягушка-путешественница.
Наука ничего не ответила. Словно обиделась за Трушину.
— Она не лягушка, она — добрая, — сказала, когда уже забылось, к чему это.
Мелькнул еще один персонаж предстоявшей драмы под облаками: Гордеева Настя, чуть что красневшая и шедшая пятнами. И даже без «чуть что». Всем Юра что-то плел. Позже других вездесущая Надя узнала, что здесь, на Эйфелевой, девчата повстречали Колю из Москвы.
В последнюю очередь, однако, с мнимым земляком познакомился Григорий Иваныч, — но это уже после того, как Юра повстречал земляков настоящих. Они прошли мимо, несколько израильских-примитивских[40]— несмотря на июльскую жару, в толстых армейских «дубонах» (когда им всегда холодно когда). Еще только заслышав иврит, Юра стал оглядываться по сторонам в поисках его источника. Долго искать не пришлось: развязные, руками машут, орут — дикари. Как будто специально — хотят, чтобы вся Эйфелева башня знала, кто почтил своим присутствием железный чубчик казэ: три Свисо и два Дуби из города Рамле. Так что ярко выраженные сефарды. Какие чувства будили они в Юре, легко догадаться. (А какие чувства в них Юра будил! Сосед-румын рассказывал, что в пятьдесят седьмом ему прямо кричали: «Вус-вус, возвращайтесь к себе в Освенцим».) Но эти — эти вели себя просто вызывающе. В чужой державе, в Париже, устроили себе национальный еврейский праздник — с пением и с хлопаньем в ладоши. «Хава нагила», «Эвену шалом алейхем», «Од Авину хай» — такой репертуар. В патриотическом экстазе один достал израильский флажок, им махал (и, главное, нашлись какие-то идиоты, которые тоже стали с ними хлопать). Это было типичное «знай наших!» — мы вас, дескать, французишек, в упор не видим и веселимся, как хотим.
А собеседницы Юрины всё это полагали в порядке вещей и всё хавали. Им посоветуй — сами бы с серьезными мордами затянули что-нибудь свое, целлюлозно-бумажное.
Подошла переводчица. Очень решительно посмотрела на часы, потом на Юру, как ему показалось, косо.
— Вот товарищ из Москвы, — объяснили ей. — Он корреспондент.
Юра готов был сквозь землю провалиться (с учетом даже того, что он сейчас на Эйфелевой башне и до земли лететь и лететь). Разоблачение представлялось неминуемым: он французского-то не знает. Но переводчица ничего не сказала, вместо этого снова посмотрела на часы. С ними не было Григория Иваныча, и, надо думать, ее это больше беспокоило, кто бы ни была она, кагэбэшный чин при стаде, обязанный вернуть поголовье в целости, или работник западного сервиса, для которого «время — деньги» (конечно, в таком случае и беспокойство беспокойству рознь). Словом, не до Юры — где Григорий Иваныч? Юра хотел было пролить свет на этот деликатный вопрос — тоном уже совершенно своего человека, — но не успел: не один он такой наблюдательный. От Надиного ока не могло ускользнуть ничего — какой-то Аргус, а не говномесилка. Строгая, чуть запыхавшаяся (совсем чуть-чуть, ровно настолько, насколько того требовала любая бескорыстная деятельность) Надя проговорила, таращась на Юру, — а получалось, что докладывая исключительно ему:
— Григорий Иваныч в туалете.
— Да-да, — сказал Юра, — я знаю.
Надя вопросительно взглянула на Чувашеву, рядом стоявшую.
— Это корреспондент, — сказала Чувашева.
— A-а, очень хорошо. Надежда.
— Николай.
Рукопожатно, серьезно, по-деловому:
— А что, Григорий Иваныч не передавал — долго еще у него заседание продлится? Как в народе-то говорят: заседаешь — воду льешь, отдыхаешь — воду пьешь. Что, корреспондент, неправду я говорю? — Это влезла Петренко Валя.
А та, вторая, что росточком с нее и тоже приседавшая на каждом шагу своих мускулистых ножек, — та, как ни странно, обладала смазливым личиком с упругими щечками, с ямочками. Люба Отрада.
Тезка же Валина звалась Валя Зайончик — длинная, сутулая, с выпяченным животом, отчего юбка начиналась под самой ее махонькой грудью, ноги цапли, лицом ни рыба ни мясо.
Так и познакомились со всеми.
Тетя Дуся Трушина — благорастворение в вас, Дусях.
Чувашева. Как огненный ангел, падающий с Эйфелевой башни. Рыжая, рыхлая, веснушчатая. Жертва Соломонова суда. От локтей до подмышек настоящие ляжки. И поэтому если кто скомандует ей: руки в боки! — то понимай: ляжки в стороны!
Сычиха, Рая Сычева, с которой первой Юра заговорил. А с первою заговорю с кем — на той и женюсь.