Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В оборудованной неподалеку от столовой курилке на свежем воздухе (три поставленные П-образно скамьи и вкопанные в землю крупнокалиберные гильзы вместо пепельниц) уже сидели три младших офицера. Они вскочили при появлении Челышева, а тот улыбнулся и совсем не по-военному сказал им:
— Коллеги, не сочтите за произвол, нам немного пошептаться надо…
Офицеры мигом затушили сигареты и исчезли. Подполковник достал из брючного кармана пачку «Золотого руна», сигареты в которой были перевёрнуты фильтром вниз — чтобы не касаться фильтров пальцами при доставании. Так в Афгане делали почти все курильщики, это была ещё одна защитная мера от желтухи.
— Будешь? — Челышев приглашающе тряхнул пачкой, но Глинский качнул головой:
— Спасибо, Андрей Валентинович, я уж лучше свою «Стюардессу»… Ваши для меня слишком душистые.
— Есть такое, — улыбнулся подполковник. — Не всем этот аромат нравится… Зато никакого дефицита — всегда в продаже, без сбоев… Ладно, рассказывай, что там у тебя стряслось…
Борис глубоко вздохнул, затянулся сигареткой и стал рассказывать…
Челышев слушал внимательно, без снисходительности, но иногда вставлял уточняющие вопросы. Эти вопросы были так вроде бы незатейливо сформулированы, что Глинский, начав было рассказывать о Людмиле, рассказал в итоге и об Ольге, и о Виоле. Нет, за язык Челышев Бориса не тянул и вовсе не допрашивал, тот сам решил говорить всё без утайки, как есть, — ну а в его «любовном четырёхугольнике» рассказать только про один «угол», ничего не объяснив про другие три, было бы просто глупо, потому что картина бы нарисовалась, во-первых, «маслом», а во-вторых, несколько странная. Вот и пришлось Глинскому фактически исповедаться человеку, которого он, по существу, не знал…
Где-то через полчаса после начала исповеди-перекура Борис наконец иссяк и замолчал, повесив голову. Молчал и Челышев, докуривая очередную сигарету. Наконец, подполковник затушил окурок и вздохнул:
— Да, брат, начудил ты… И ведь вроде не бабник…
Глинский вскинул голову:
— Андрей Валентинович, да у меня за всю жизнь всего три женщины и было!..
Челышев фыркнул:
— Ишь ты! А что, в Красной армии норматив приняли: просто бабник — после десятка, а после пятнадцати — заслуженный? Да и сколько её было, твоей жизни? М-да… Ситуация. Прямо тебе скажу, небанальная…
Подполковник замолчал, закурил новую сигарету и задумался, искоса поглядывая на молодого офицера. Парень ему, в общем, нравился. Правда, слишком уж порывистый. Кстати, у него и в служебной характеристике написано — «вспыльчивый». Но дело не в этом. Нравится-то он, может, и нравится, но вот стоит ли в него ВКЛАДЫВАТЬСЯ? В коня ли будет корм?
В том, что Глинский ни разу не соврал ему, Челышев даже не сомневался, он профессионально умел отличать правду от лжи. Но сама по себе правдивость ещё ничего не значит…
Подполковник молча курил и размышлял, явно взвешивая что-то про себя. Борис понял, что, несмотря на всё своё красноречие, убедить Челышева не получилось, прерывисто вздохнул и с безнадёжной уже интонацией сказал, будто напоследок:
— Знаете, Андрей Валентинович, был у меня начальник в Москве, пожилой уже майор. Так вот он мне однажды сказал такую присказку английскую: «Бойся потерять счастье. Во всём остальном не бойся быть смелым». А дочь — она ведь и есть счастье! Это же на всю жизнь…
Погруженный в свои заботы, Глинский не заметил, как Челышев еле заметно вздрогнул.
— А какая у твоего начальника фамилия?
Борис запнулся на полуслове:
— Беренда… А вы что, его знаете?
Подполковник неопределенно повёл плечами, что можно было понять и как «да», и как «нет», и вдруг неожиданно резко хлопнул себя по колену:
— Я всё услышал, Боря. Давай в роту. Я подумаю, чем помочь. Обещать пока ничего не буду…
Но Глинский всё же знал Челышева не первый день и понимал, чего стоит в его устах фраза «я подумаю, чем помочь». Фактически подполковник сказал ему: «Я сделаю всё, что смогу».
Несмотря на появившуюся надежду, весь остаток дня в роте Борис откровенно промаялся, даже в волейбол еле отстоял, а потом почти всю ночь проворочался без сна. Перед рассветом он, наконец, заснул, и снова ему приснился зеленоглазый «англичанин». Глинский во сне хотел его о чём-то спросить, но не успел — ещё до подъёма его разбудил Грозный-Ермаков:
— Подъём, отец-герой. Переодевайся в повседневку и лети в штаб. За предписанием. Оттуда — сразу на борт. Сегодня в девять.
Борис только глазами хлопнул. Иван Василич улыбнулся и протянул Глинскому его синий служебный паспорт:
— Давай, отпускник. Привези настоящих рижских шпрот.
Собрался Борис мгновенно, и уже в семь пятнадцать он вошёл в кабинет Профи. Впервые, кстати. Глинскому было любопытно, но даже бегло оглядеться он себе не позволил — вытянулся, отрапортовал и замер по стойке «смирно». Генерал не спеша оглядел старшего лейтенанта, и Борис почти физически ощутил этот пристальный оценивающий взгляд — не то чтоб он был совсем колючий, но мурашки по спине он всё же вызвал.
Наконец, генерал молча кивнул на опечатанный конверт на краю стола. Поверх конверта лежало предписание. А в самом конверте, как оказалось, были ведомости по сдаче разведчиками всей 40-й армии экзаменов по иностранным языкам. Профи снова взглянул на конверт и предписание:
— Прилетишь в Ташкент — сразу в штаб округа к полковнику Сивачёву. Из бюро пропусков позвонишь по 55–66. Сдашь по ведомости. Дальше он тебе скажет. Через четыре дня быть здесь. Понял?
— Так точно, товарищ генерал-майор. Спасибо. Разрешите идти?
— Иди.
Глинский щёлкнул каблуками, но выйти не успел — с формальным стуком, без ожидания ответа в кабинет вошёл невозмутимый подполковник Челышев. Он время на приветствия тратить не стал:
— Девяносто шестой «уазик». Поторопись. Регистрация уже идет.
Борис ринулся было в дверь, но Андрей Валентинович, переглянувшись с генералом, удержал его:
— Вот что, привези упаковку кассет рижских. Знаешь, оранжевые такие, двадцать штук. Вот тебе двадцать пять рублей.
Глинский, получивший за это утро уже второй «рижский» заказ, даже разулыбался, да так и проулыбался всю дорогу до аэропорта…
…В девять ноль восемь заночевавший в Кабуле Ан-двенадцатый взял курс на Тузель. На этот раз никто из летчиков «коллегу» в Борисе не признал, и лететь ему пришлось в «общем вагоне». Но это обстоятельство никак не сказалось на настроении Глинского — да и всех остальных его попутчиков. У всех оно было одинаковым: нервно-радостным, все радовались, но боялись эту радость проявить, чтоб не «сглазить», и потому нервничали и слегка суетились, время от времени перебирая что-то в рюкзаках или только-только вошедших в моду больших сумках на молнии. Расслабились все лишь после того, как «антошка» набрал эшелонную высоту. Борис посмотрел на сидевшего рядом капитана-связиста — тот закрыл глаза и что-то беззвучно шептал. «Неужели молится?» — подумал Глинский и деликатно отвернулся к иллюминатору, за которым солнце заливало весь мир беспощадными ослепляющими лучами. Совсем нешуточная офицерская примета гласила: в Афган лучше лететь в дождь и спать, и тогда всё будет в порядке, а назад — под солнцем, потому что всё равно не уснешь, зато солнечный свет обещает порядок дома… Кстати, если в Кабуле лил дождь, вылеты и правда часто откладывали. Как шутили летчики: «специально, чтобы жена под дождь не выгоняла любовника». Вообще, тема неверности оставшихся в Союзе жён очень часто звучала в офицерских разговорах. Слышал Борис их не раз — и об изменах, и о «нагулянных» или сомнительных детях… Но сейчас Глинский старался от себя такие мысли гнать — ну по радио ведь передали, что он — отец! На весь мир!