Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть зачем в первую очередь второсортное скармливать, а настоящее оставлять как бы про запас? Таков спрос? Нет, у меня, во всяком случае, ощущение, что второсортное нарочно поощряется, не знаю вот только, с какой целью. Оно выгоднее, легче ему пробиваться, не замечал? Всегда так было?
Возможно… Но теперь иные во всем масштабы, и со второсортным тоже — глобальные.
— Ишь ты, сколько наблюдений. Прямо специалист по вопросам массовой культуры.
— Не отшучивайся. Я ведь с тобой откровенно, поскольку ты, как оказалось, имеешь отношение… И музыку любишь, способности у тебя. Я помню, как ты играл в школе. Шопена в особенности.
— Спасибо, хоть поощрила.
— Ну зачем… Зачем мы вообще с тобой так? Я ведь обрадовалась, тебя увидев…
— Я тоже, — примирительно сказал он. — Но тебя темперамент захлестнул, как и раньше бывало. Накинулась. А я как- то, знаешь, отвык.
— Прости! — она воскликнула и вцепилась ему в рукав с неожиданной отчаянной силой.
Он отстранился с внезапным стыдом за нее, за себя, заметил, что на них оглядываются. Представил, как они со стороны выглядят, он — и крикливо, чудно одетая немолодая женщина. Скандал, семейная сцена?
— Ну что ж, твоя агрессия достойна продолжения. Давай запиши мой телефон. Созвонимся, встретимся…
— Давай! — она обрадованно заулыбалась. — А нечем, — растерянно произнесла, порывшись в сумочке.
Он нагнулся, вынул из портфеля блокнот, крупно набросал номер. Обычно носил с собой визитные карточки, на глянцевой бумаге с изящным выпуклым шрифтом: А.В.Ласточкин, композитор, адрес, телефон, — но по какому-то наитию решил сейчас не доставать визитку.
Она благодарно приняла листочек. Подхватив портфель, он шагнул к переходной «зебре», но снова обернулся:
— А ты как, замужем? — сам не зная зачем, спросил.
Ой, что ты! — она прыснула, расплылась всеми своими морщинками, точно он очень удачно ее рассмешил.
Вспомнив этот эпизод на следующий день, Ласточкин аж крякнул. Завестись от стародевичьих банальностей — ну и идиотство! А еще разобиделся, нахохлился, от чьих упреков? Представил увядшее лицо, обтертый жакет, сапоги на гигантской платформе. Ясно как она живет, по урокам бегает, киснет с учениками-бездарями в какой-нибудь районной музыкальной школе. А кто, собственно, выбился из их выпуска? Ну Славик премию на конкурсе схватил, так он и был самый даровитый. Теперь гастролирует. А что такое концертная жизнь?
Только для несведущих может праздником показаться. На самом деле — постоянное преодоление самых разнообразных неудобств. В поезде трясешься или застреваешь в аэропорту, одуревая от скопищ народа, томительной неизвестности, отсутствия элементарных удобств. Потом гостиница, номер, делимый с кем-то неизвестным, с буфетом, где в изобилии коньяк, шампанское, а стакана кефира не достать, места же общего пользования в конце коридора.
Потом самое тягостное. Полупустой зал, инструмент, либо тугой до полной омертвелости, либо раздрызганный настолько, что с клавиатурой не сладить. Но ты — исполнитель, во фраке, вылощенный, играешь Дебюсси. Заканчиваешь — и под ледяной душ жидких аплодисментов. А что? Работа есть работа.
Капризничать не приходится, едешь, куда Москонцерт, Госконцерт посылают и где вовсе не обязательно тебя ждут. А в награду, если заслужил, если достоин, — трехдневный Рим или Будапешт, Берлин, которые так и остаются нереальными, потому что опять же, кроме гостиничного номера и концертного зала, ты почти ничего не увидел. Удовлетворение? Ну, конечно, бывает. Должно быть. Иначе разве вытянешь?
Как и в том случае, если представилось трудиться на педагогическом поприще. К примеру, сонату Гайдна ре мажор разучиваешь с разными учениками столько раз, что, если сложить время ее звучания, получатся годы. Учитель — это человек, который постоянно поднимается в гору и постоянно возвращается к ее подножию, так до вершины и не добравшись. И если от младенческого гугуканья ученика душа твоя родительская ликует, значит, педагогика — твое призвание. Но бывает, хочется схватить дубину, размахнуться и…
Ну Славик. Ну Дима Кроликов, получивший класс в консерватории, а также преподающий в школе «для вундеркиндов», которую они все закончили. Ну еще Нюра, принятая в первоклассный симфонический оркестр. Несколько девочек можно считать устроившимися, потому что они удачно повыходили замуж. А остальные? Угадать бы судьбу свою раньше, и к чему тогда многолетняя бешеная гонка, разгул честолюбия, истерики, зависть, сопровождающие их, так называемый, ранний профессионализм? Чадолюбивые родители сил не щадили, чтобы заранее определить будущее своих отпрысков. Ремесло-де штука надежная, всегда, во все времена. Правда, обучение ремеслу в раннем возрасте не лишено некоторых недостатков, общее развитие страдает, увы. Пестуя талант, калечит иной раз просто способных. Но ведь в каждом большом производстве без отходов не обойтись. Их списывают.
Ему, Ласточкину, удалось увернуться; провал при поступлении в консерваторию в итоге обернулся удачей. Иначе его ждала бы жалкая участь середняка в сфере искусства, особенно исполнительского, связанная с такими унижениями, о которых не ведают не блещущие способностями представители других профессий. Да вот, к примеру, Морковкина. Болезненная ее экзальтированность, затянувшаяся невзрослость- тоже в какой-то мере результат неудавшей ся артистической карьеры. Все ясно, поставлены все точки над «i», а возбуждение, лихорадочность не проходят. И мечты, мечты…
Вариант маниловщины, но еще более жалкий, вредный, потому что связан с разочарованиями, озлобленностью.
«Права Ксана, — Ласточкин подумал, — что сторонится неудачников. — И зачем я свой телефон ей дал?» От слабости, неловкости и еще какого-то неясного ощущения — виноватости, что ли?.. Она, Морковкина, в школе была хорошенькой, что понимали взрослые, а сверстников раздражала ее, как они определяли, дурость. Все в ней воспринималось манерным, надуманным, как это, впрочем, случается иной раз именно с предельно искренними натурами. Ей бы восторженность свою слегка поунять, посдержаннее бы себя вести, похитрее.
Даже в их школе, где чудачества скорее уважались, как примета неординарности, Морковкина считалась фигурой анекдотичной. Она витала, у нее увлажнялись глаза, могла вдруг расплакаться для всех неожиданно от избытка, так сказать, чувств-с. Но эти странности в обосновании нуждались: если бы за Морковкиной признали явный исполнительский дар, ей бы и не такое простили.
Но одной музыкальности для пианиста мало: пальчики, техника нужны. Опять же — головка. А у Морковкиной в голове — радужный туман, а сама, как кузнечик, хрупкая, узенькая лапка, годная лишь для домашнего музицирования.
Она страдала. В ней что-то пело, вдохновенно пылало, но наружу не просачивалось: за роялем оказывалась застыло-робкой. Продолжала биться как рыба об лед, надеясь, верно, кому-то что-то доказать? Вот-вот могли ее отчислить, но не отчисляли, хотя педагогический совет их школы славился своей свирепостью. Быть может, поразмыслив, педагоги прикидывали, что в каждой области существует костяк из честнейших, преданнейших и свыкшихся со своим беззвездным уделом специалистов, и их тоже надо готовить, как и избранников. Морковкина жила с клеймом второсортности, всем видным, только не ей.