Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот лишь один характерный эпизод: 8 февраля 1915 года в Обществе свободной эстетики состоялся поэтический вечер, участники которого (Ходасевич, Семен Рубанович и Константин Липскеров) поставили условие, что в числе читающих не будет футуристов. Однако распорядитель вечера, врач Иван Трояновский, разрешил Маяковскому и Илье Зданевичу (одному из “открывателей” Нико Пиросмани, теоретику “лучизма” и талантливому прозаику) почитать сверх программы. Это вызвало возмущенное письмо трех поэтов:
В составе комитета находится два писателя: В. Я. Брюсов и Ю. К. Балтрушайтис. Надеемся, что они, со своей стороны, не откажутся объяснить г. Трояновскому, в какой степени неудобно делать выступление других писателей, ничем доныне не запятнавших своего доброго литературного имени, предлогом к разрешению, единственный интерес которого – интерес к скандалу[270].
Комический аспект заключался в том, что Трояновский сам не осмелился бы дать разрешение на сверхпрограммное чтение – он обратился за одобрением к Иоанне Матвеевне Брюсовой, которая за отсутствием супруга (тот был по военно-корреспондентским делам в Польше) была как бы его полномочным представителем, и она легкомысленно дала добро. По совету Брюсова, которому испуганная жена немедленно доложила об этом происшествии, перед Ходасевичем и его товарищами извинились, но не в той форме, на которой они настаивали, а потому история некоторое время еще продолжалась. В первые месяцы 1915 года этот ничтожный конфликт всерьез занимал мысли Ходасевича.
Почти все встречи Ходасевича с Маяковским (а встречаться им приходилось в разных местах, не только в “Эстетике”, но и в домах общих знакомых – между прочим, у Брониславы Рунт-Погореловой в Дегтярном переулке) сопровождались противостоянием. По свидетельству Дона-Аминадо, “Маяковский, увидя Ходасевича, слегка прищуривал свои озорные и в то же время грустные глаза”[271]. После проведенной в винопитии и спорах о литературе ночи “Маяковский рычал, угрожал, что с понедельника начнет новую жизнь и напишет такую поэму, что мир содрогнется. Ходасевич предлагал содрогнуться всем скопом и немедленно, чтобы не томиться и не ждать”[272]. Однажды, по свидетельству того же Дона-Аминадо, Ходасевич презрительной репликой защитил от Маяковского и от “имажинистов” (вероятно, имеются в виду эгофутуристы) Аполлона Майкова, старого поэта, с которым у него были свои, тайные отношения. Впрочем, порою соперничество и противостояние принимали формы невинные, даже инфантильные, – вспомним эпизод из “Охранной грамоты” Пастернака: Маяковский и Ходасевич, играющие в орлянку в кофейне “У Грека”. Дух громогласной брутальности, шутовской фамильярности и демонстративного “гениальничанья”, исходивший от Маяковского, был Владиславу Фелициановичу крайне неприятен – в то время как многим его друзьям и знакомым именно этот-то дух и импонировал. Для него Маяковский был “кабафутом” – кабацким шутом, гаером (именно это слово употребляет он в письме Садовскому).
Отвлекаясь от литературно-бытовой стороны дела, признаем: в том, что риторическая поэтика Маяковского была по сути противоположна поискам Хлебникова, Ходасевич был, несомненно, прав. Об этом писали и Мандельштам, и многие исследователи “левого” лагеря, в том числе Юрий Тынянов. Но Ходасевич упрощал ситуацию. Он сводил теории и творческую практику гилейцев, в том числе Хлебникова, к “зауми”, а Маяковского изображал “практическим человеком”, который присоединился к группе на третьем году ее существования и “произвел самую решительную контрреволюцию внутри хлебниковской революции”. На самом деле Маяковский был в “Гилее” с ее возникновения, и в поисках этой группы с самого начала были две стороны, два плохо сочетающихся направления.
И разумеется, Ходасевич был несправедлив, отказывая Маяковскому в эстетической оригинальности. Тем более – сводя содержательную сторону его поэзии, в том числе и ранней, к “пафосу погрома и мордобоя”, называя автора “Послушайте” и “Человека” “глашатаем пошлости”, “поэтом подонков, бездельников, босяков просто и «босяков духовных»”[273]. Неслучайно Ходасевич не смог привести ни одной убедительной цитаты: ведь нечестно же судить обо всем Маяковском по “Ешь ананасы – рябчиков жуй” или по “С криком «Дойчланд юбер аллес» немцы с поля убирались”. Нельзя не заметить и того, что “Декольтированная лошадь” местами очень близко совпадает по пафосу и аргументам с написанной в том же году книгой Георгия Шенгели “Маяковский во весь рост”. Но памфлет Шенгели, при всей его пристрастности, куда более основателен.
О том, что в восприятии Ходасевичем стихов Маяковского сыграла свою роль и личная неприязнь к их автору, свидетельствует примечательный факт: всего через год после инцидента в “Эстетике” Владислав Фелицианович не без иронии, но в целом по-доброму пишет о книге Вадима Шершеневича “Автомобилья поступь”, автор которой, хоть и числился в рядах эго-, а не кубофутуристов, находился под сильнейшим творческим влиянием Маяковского (позднее, став идеологом имажинизма, он предсказуемо испытал влияние Есенина, а предшествовал Маяковскому, само собой, Брюсов). Впрочем, Шершеневич, который был знаком с Ходасевичем еще в свой дофутуристический период, в середине 1910-х, кажется, принадлежал к “свите” Анны Ивановны, – как и Константин Большаков, у которого Ходасевич находил, пусть и со множеством оговорок, “настоящее горе и настоящую нежность”, и как будущий режиссер-авангардист Игорь Терентьев, – а приятелей жены Ходасевич щадил, хотя и не без тайного раздражения[274].
Суммируя все это, можно сказать так: в одних футуристах Ходасевич видел врагов, в других нет, но все они были ему чужды.
7
Но если новые направления в поэзии не встречали у Ходасевича особого сочувствия – значит ли это, что он был верен символистскому знамени? Прежде всего, он полностью соглашался с мыслью о глубоком кризисе символизма. Представления о причинах этого кризиса у него были свои, собственные; отчетливее всего он выразил их в докладе, прочитанном в Литературно-художественном кружке и посвященном пятидесятилетию со дня рождения Надсона. Юбилей давно покойного кумира стареющей прогрессивной молодежи стал лишь поводом для провокационных размышлений о помутнении духа интеллигентского сословия (включая и тех, кто еще недавно “работал в организациях”) в атмосфере “зловещей реакции”:
Истинный декаданс, упадок начался тогда, когда русская интеллигенция отвернулась от исторически укрепившейся за ней роли – и бросилась в объятья утонченности и эстетизма – этих вечных спутников и показателей эпохи упадка.
С новой школой произошло злостное недоразумение. Школа символистов, от которой раз навсегда и решительно должны быть отделены писатели-модернисты, загрязнившие и опозорившие ее знамя, вся состоит из поэтов-жрецов, а не воинов. Но до тех пор пока за ее молитвой не расслышат призыва, – новая поэзия будет входить в сознание читателей как эстетическое,