Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока Ходасевич лишь присматривается к входящему в моду гатчинскому стихотворцу, но присматривается доброжелательно.
Год с небольшим спустя, работая над статьей “Русская поэзия”, он уже определился со своим мнением о Северянине. Оно таково:
Игорю Северянину довелось уже вынести немало нападок именно за то, что если и наиболее разительно, то все же наименее важно в его стихах: за язык, за расширение обычного словаря. ‹…› Спорить о праве поэта на такие вольности не приходится. Важно лишь то, чтобы они были удачны. Игорь Северянин умеет благодаря им достигать значительной выразительности. “Трижды овесенненный ребенок”, “звонко, душа, освирелься”, “цилиндры солнцевеют” – все это хорошо найдено. ‹…›
Талант его как художника значителен и бесспорен. Если порой изменяет ему чувство меры, если в стихах его встречаются безвкусицы, то все это искупается неизменною музыкальностью напева, образностью речи и всем тем, что делает его не похожим ни на кого из других поэтов. Он, наконец, достаточно молод, чтобы избавиться от недостатков и явиться в том блеске, на какой дает право его дарование. Игорь Северянин – поэт Божией милостью[258].
Правда, Ходасевич замечает у Северянина налет “пошловатой элегантности”, но, похоже, видит в этом лишь “болезнь роста” талантливого поэта.
В промежутке между этими двумя отзывами вышел сборник “Громокипящий кубок” (на него Ходасевич тоже кратко отозвался) и началась слава Северянина. Еще на первом его вечере были, наряду с присяжными любителями словесности, и “нарядные дамы, не чуждые решительно ничему”, и “почетные граждане скетинг-ринка, молодые утонченники с хризантемами в петлицах”. К 1914 году Северянин постепенно стал любимым поэтом не только этих “утонченников”, но и тех, кого в “Бродячей собаке” именовали “фармацевтами”, – людей, далеких от искусства: купцов, чиновников, адвокатов, книголюбивых приказчиков и телеграфистов по всей России.
В своем увлечении Северянином Ходасевич доходит до того, что дважды выступает с речью перед его выступлениями в Политехническом музее – 30 марта и 15 апреля 1914 года. Эти речи послужили основой для статьи “Игорь Северянин и футуризм”, напечатанной двумя “подвалами” в “Русских ведомостях” (29 апреля и 1 мая). Собственно, с этой статьи началось его сотрудничество в “Русских ведомостях”, как прежде с отзыва о вечере Северянина – сотрудничество в “Русской молве”.
В этой статье Владислав Фелицианович впервые дает серьезную оценку футуризму в целом (до этого он успел дать ее, может быть, лишь в шуточной форме – имеется в виду скетч “Любовь футуриста”, имевший успех в “Летучей мыши”). Разбирая лозунги, брошенные в “Пощечине общественному вкусу” и других декларациях футуристов (“непримиримая ненависть к существующему языку, ведущая к разрушению общепризнанного синтаксиса и такой же этимологии, расширение и обогащение словаря и разрушение стихотворного канона и создание нового поэтического размера”[259]), он, вслед за Брюсовым и другими мэтрами символизма, указывает, что все это не ново, что все поэты, “от Лермонтова до Бальмонта”, реформировали синтаксис, что “современный поэтический канон предоставляет поэту право писать точным или неточным размером, с рифмами или без рифм, с рифмами точными или неточными”, так что футуристы ломятся в открытую дверь.
И лишь идея “разрушения этимологии” вызывает у него принципиальные возражения. “Футуризм возражает, что поэзия не должна содержать в себе смысла, ибо она есть искусство слов, как живопись есть искусство красок, а музыка – искусство звуков. Но краски, размазанные по холсту без всякого смысла, сами футуристы не признают живописью, что видно хотя бы из того, что одни из них пишут картины, а другие не пишут. Между тем размазывать краски по полотну может всякий”[260]. Абстрактная живопись уже существовала, Василий Кандинский и Казимир Малевич выставлялись, в том числе и в Москве. Аргумент Ходасевича был неудачен: он отражал то отношение к изобразительному искусству, которое в его эпоху уже считалось обывательским. Видимо, живопись была слишком далека от его собственных интересов.
Зато в критике идейных, философских основ футуризма он ловок и остроумен:
Один из основных параграфов футуристической программы – проповедь силы, молодости, энергии – потому-то и не определяет в футуризме ровно ничего, что он может быть выдвинут людьми самых различных мировоззрений. За примером ходить слишком недалеко: петербургский акмеизм начертал на своем знамени тот же лозунг, хотя от футуризма его отделяет целая пропасть. ‹…›
Когда нам предлагают стать физически сильными и заняться развитием мускулатуры, мы благодарим за добрый совет, но не зная, во имя чего он делается и зачем нам быть здоровыми, – мы должны признать за ним только спортивные и в лучшем случае гигиенические достоинства, но никак не идейные и не философские.
И здесь снова – маленькая, но характерная для футуристической близорукости несообразность. О каком физическом здоровье, о какой силе и молодости могут мечтать футуристы, раз они накликают торжество большого города, раз требуют решительного ухода от природы? ‹…› И мы совершенно уверены, что через месяц в Москве не останется ни одного футуриста, потому что все они поедут на дачу запасаться силами для будущей зимы. Там, на летнем отдыхе, в сельской тиши, будут они воспевать город…[261]
Что же до Северянина, его Ходасевич решительно отделяет от всех остальных футуристов:
Если необходимо прозвище, то для Игоря Северянина следует образовать его от слова praesens, настоящее.
Поэзия его современна, и вовсе не потому, что в ней часто говорится об аэропланах, автомобилях, кокотках и тому подобном, а потому, что способ мыслить и чувствовать у Северянина именно таков, каков он у современного горожанина. ‹…› Его повышенная впечатлительность и в то же время как будто слишком уж легкое перепархивание от образа к образу, от темы к теме, напряженность и в то же время неглубокость его чувств, – все это – признаки современного горожанина, немного мечтателя и немного скептика, немного эстета и немного попросту фланера[262].
Увлечение Ходасевича Северянином вызывало в это время удивление и насмешки у кое-кого из прежних друзей, например, у Александра Брюсова, посвятившего Владиславу очередное возмущенное послание под названием “Гора Каво” (подзаголовок: “Что такое гора Каво. Из вопросов эгофутуризма”):
Задолго до того, как от горящей Трои
Эней стремил свой путь, покинув душный плен,
Задолго до того, как юные герои
Сложили первый ряд великих римских стен,
Задолго до того ты знала ропот черни
И шумных городов людской водоворот,
И на холмах твоих молился