Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вряд ли он в девятнадцать лет страдал от фантазии о спасении Сьюзен. Наоборот, он страдал от реальной необходимости спасения. В отличие от принцесс в замках и прикованных к камням дев, к коим устремлялись целые полчища готовых к подвигу рыцарей, и в отличие от Мэрилин Монро, которую мечтал освободить (для того лишь, чтобы заточить в собственной башне) любой западный мужчина, к Сьюзен Маклауд не выстраивалась очередь рыцарей, киноманов и «сладких мальчиков», оспаривавших право вырвать ее из пут домашней тирании. Он верил, что ему по силам ее спасти; более того, что лишь он и может ее спасти. И это была не фантазия: это была суровая практическая необходимость.
* * *
С расстояния прожитых лет он уже не мог вспомнить ее тело. Конечно же, он помнил ее лицо, глаза, губы, изящные уши, ее вид в теннисном платье – все это можно было освежить в памяти с помощью фотографий. Но чувственная память о ее теле ушла. Ему не удавалось вспомнить ее груди, их форму, их упругость или дряблость. Забылись ее ноги, их изгибы, и как она раздвигала их, и что она делала ими в постели. Он не мог вспомнить, как она раздевалась. Ему представлялось, будто она это делала, как все женщины на пляже – с чопорным мастерством, прикрывшись огромным полотенцем, – только вместо купальника он представлял ночную сорочку. Они всегда занимались любовью без света? Уже не вспомнить. Возможно, он слишком часто закрывал глаза.
У Сьюзен – вдруг вспомнилось – был пояс-корсет; причем определенно не один. К нему крепились… как же они называются?.. эластичные ремешки, которые пристегивались к чулкам. Просто резинки, точно. Сколько их было на каждой ноге? Две, три? Он знал только, что пристегивала она лишь переднюю. Эта интимная особенность всплыла в памяти именно сейчас. А какими были ее бюстгальтеры?.. В девятнадцать он не испытывал ни малейшего интереса к нижнему белью, как и Сьюзен не интересовали его майки и трусы. Он и сам-то не помнил, какие трусы носил в ту пору. Зато помнил, что носил майки в сеточку, которые непонятно почему считал эффектными.
В Сьюзен не было никакого кокетства, это бросалось в глаза. Никакой игривости и демонстрации тела. Как они целовались? Он и этого не мог вспомнить. Хотя позднее, с другими, бывали изумительные моменты, которые чувственными стоп-кадрами хранились у него в голове. Возможно, с опытом секс делается более памятным. А может быть, чем глубже чувства, тем меньше обращаешь внимания на детали. Нет, не то и не другое. Просто ему хотелось найти какую-нибудь теорию, чтобы объяснить эту странность.
Ему вспомнилось, как она сообщила – будто между делом, – сколько раз они занимались любовью. Сто пятьдесят три раза, что ли. Тогда это повергло его в пучину размышлений. Может, он тоже должен был считать? Было ли это проблемой в их отношениях? И так далее. Теперь он думал: сто пятьдесят три, столько раз он приходил к этой точке. А она? Сколько раз он приводил ее к оргазму? Она вообще хоть раз испытала с ним оргазм? Безусловно, было удовольствие, была близость; но оргазм? В то время он не мог с уверенностью сказать, но и спросить не решался. По правде говоря, он тогда и не думал спрашивать. А сейчас уже было поздно.
Он пытался представить себе, почему она решила вести счет. Для начала это было вопросом гордости и внимательности; он был ее вторым любовником за всю жизнь, к тому же после длительной паузы. Но потом он припомнил мучительным шепотом заданный вопрос: «Ты же не бросишь меня, Кейси-Пол?» Так что счет, вероятно, был результатом тревоги и смятения: страх быть брошенной, страх, что у нее больше никогда никого не будет. Может, дело в этом? Он сдался. Перестал копаться в прошлом, перемалывая, как метко выразилась Джоан, «давний опыт с писюном и писькой».
* * *
Однажды вечером он со стаканом в руке лениво смотрел по телевизору Гран-при Бразилии. Не особенно интересуясь бессмысленной демонстрацией богатства в рамках Формулы-1, он тем не менее любил смотреть, как рискуют молодые. В этом отношении гонка была что надо. Из-за ливня трасса сделалась опасной, глубокие лужи отправляли прямиком в барьеры даже бывших чемпионов; гонку дважды останавливали и неоднократно присылали машину безопасности. Все гонщики осторожничали, за исключением девятнадцатилетнего Макса Ферстаппена из команды «Ред булл».[19] С одного из последних мест он вырвался на третье, совершая маневры, на которые не отваживались более зрелые и предположительно «лучшие». Комментаторы, пораженные такой сноровкой и храбростью, искали им объяснения. Один выдал: «Говорят, тяга к риску не снижается вплоть до двадцати пяти лет».
После такого заявления он стал присматриваться еще внимательнее. Да, думалось ему: опасная трасса, видимость почти нулевая, все переживают, а ты – неуязвим, мчишь на полной скорости, благо у тебя еще не снизилась тяга к риску. Да, это прочно врезалось в память. Вот что значит быть девятнадцатилетним. Кто-то разобьется, кто-то нет. Ферстаппен не разбился. Во всяком случае, до той поры: у него в запасе было еще шесть лет, чтобы, с позиций нейропсихологии, стать полностью благоразумным.
* * *
Но если Ферстаппен демонстрировал скорее юношеское бесстрашие, а не истинную храбрость, применим ли тот же возрастной ценз к обратному: к трусости? Ему самому всяко было меньше двадцати пяти, когда он совершил трусливый поступок, преследовавший его потом всю жизнь. Они с Эриком гостили у Маклаудов и отправились в холмистый парк на ярмарку. Они спускались с вершины плечом к плечу, болтали и не заметили компанию парней, поднимавшихся им навстречу. Поравнявшись с ними, один толкнул Эрика плечом так, что тот развернулся; другой поставил ему подножку, а третий ударил ботинком. Пол увидел это словно обостренным периферическим зрением – еще перед тем, как Эрик упал, – за секунду? за две? – и тут же инстинктивно бросился бежать. Он твердил себе: «Найти полицейского, найти полицейского», но при этом знал, что смылся вовсе не для этого. А для того, чтобы самому не огрести от хулиганья. Рациональное мышление подсказывало, что на ярмарках полицию встретишь нечасто, и он мчался под гору в пустых, притворных поисках, даже не спросив ни у кого из встречных, куда кидаться за помощью. Потом он поднимался обратно в гору, и его мутило при мысли о том, что предстоит увидеть. Эрик, весь в крови, стоял на ногах, ощупывая ребра. О чем тогда зашла речь, принес ли он другу свои фальшивые извинения – теперь не вспомнить; они поехали к Маклаудам. Сьюзен перевязала Эрику раны, щедро смазав их деттолом, и настояла на том, чтобы он отлежался в доме, пока не утихнет боль от побоев и не затянутся порезы. Эрик так и поступил. Ни тогда, ни потом Эрик не бросил ему обвинений в трусости и ни разу не спросил, почему он удрал.
Если повезет, то при должной осторожности можно прожить жизнь, не подвергая испытаниям свою храбрость, а точнее – не обнаруживая свою трусость. Когда Маклауд набросился на него тогда в «читальне», он, естественно, спасся бегством, ответив одним неуклюжим ударом на три маклаудовских. А выскочив через черный ход, опять же не пытался найти полицейского. По его прикидкам (достаточно точным), Маклауд был настолько пьян и зол, что не отстал бы от него, пока не избил. Молодой и вполне спортивный, он все же трезво оценивал свои шансы в рукопашной схватке. Да и то сказать: на него бросился не трусишка-задохлик младше двенадцати лет и весом менее сорока кило.