Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сумке оставались бутерброды, которые дала ей с собой Вера Ильинична. Еще она нашла два поездных пакетика чая и прямоугольник рафинада. Ольга слопала все бутерброды, собрала и ссыпала в рот крошки, выпила большущую чашку чая, нетвердой походкой добрела до тахты и рухнула на нее, не раздеваясь. Того, как подпрыгивала и грохотала стиральная машинка, выполняя некую примитивную процедуру отжима, она не слышала.
Она проснулась ночью, села и несколько секунд оглядывалась, не понимая, где находится и что здесь делает. Вспомнив, поднялась и побрела на кухню к стиральной машине. Выгребла из нее гору постиранных вещей, часть развесила на веревках в ванной, часть – на балконе. Вернулась в комнату, снова улеглась на неразобранной тахте, не раздеваясь, на старую подушку без наволочки со свалявшимся пухом. И быстро уснула.
Ей приснился Пашка.
Собственно, Ольга с ним никогда и не расставалась. Он был с ней постоянно, в тайном, глубоком уголке ее души. Даже в годы замужества. Но присниться вот так, реально, почти осязаемо... Это произошло впервые за последние несколько лет.
Будто бы она гуляет вдоль Оленьих прудов в Сокольниках. Людей почти нет, пара старушек на лавочке да молодая мамочка с коляской. Весна, запах пробуждающейся природы. Случайно повернув голову, она видит на том берегу пруда идущего в противоположную сторону Пашку. На нем джинсы, рубашка в клетку и легкая куртка, а рядом колли на поводке, гривастый, ухоженный и смирный.
«Откуда собака? У Пашки никогда не было животных, даже хомячков!»
Ольга очень обрадовалась, увидев его, остановилась и стала кричать, звать Пашку. Он шел медленно и не слышал. Она побежала вдоль пруда, рассчитывая догнать его, но когда оказалась на том берегу, Пашка необъяснимым образом был далеко, хотя двигался все так же медленно, почти механически. И собака на таком расстоянии казалась большой игрушкой.
Она все-таки предприняла еще одну попытку догнать... Но он без малейших усилий ускользал.
Она только запомнила, что выглядел он ровно так, как в последнюю их встречу весной девяносто третьего. Тогда они сидели в шашлычной в Сокольниках, ели замечательный шашлык. Павлик сказал, что послезавтра улетает в срочную командировку, всего на неделю. Вернется, и им следует подумать, как жить дальше. Возможно, заметил он со всегдашней своей насмешкой в темных глазах, стоило бы поразмыслить о совместном ведении хозяйства. «Ты делаешь мне предложение?» – изумилась Ольга. «Пока нет, – ответил он. – Но чего только не бывает в жизни...»
Никакого Аркадия, выкидыша, глупейшей подставы на работе и последующего увольнения, никаких мыслей о смерти не было и в помине.
Тогда в шашлычной он положил на стол перед ней листок, исписанный его красивым, совсем не мужским почерком. «Тебе, – сказал он. – Написано полгода назад. Хотел подарить на Новый год, но не получилось» (они в конце декабря разругались в пух из-за какой-то ерунды и отмечали праздник порознь).
Это было третье – и последнее – посвященное ей стихотворение в прозе. Возможно, самое красивое из трех. Совершенно точно – самое любимое... наверное, потому, что последнее.
Больше они не виделись. Пашка, капитан ФСБ, сотрудник Службы внешней разведки, из командировки не вернулся. Ольга пыталась разыскать его, но женой ему не была, запросы оставались без ответа, а других родственников у детдомовца Паши Колесникова не имелось.
Звук твоих шагов так сладок, так манящ и недосягаем, так неприступно-холоден и так призывен, что я бегу за тобой со всех ног, гулко стуча каблуками по булыжникам мостовой. Я бегу очень быстро, а ты идешь не торопясь, но все равно получается, что ты идешь быстрее, чем я бегу... Или я бегу медленнее, чем ты идешь. И люди вокруг нас застыли в онемении, прекратив пустые, день ото дня повторяющиеся разговоры; они смотрят, как я бегу за тобой, и удивляются, а некоторые даже смеются, зная, что мне не догнать тебя, – пусть их; они смеются потому, что за ними никто никогда не то что не бежал так – даже не шел, еле волоча ноги.
А ты идешь, точно и навсегда ставя каблучки на мостовую. Каждый твой шаг – мгновение вечности, оттого оно сродни самой вечности; и, хотя на старой площади темно, я вижу каждый твой шаг, я чувствую каждое мгновение вечности и упиваюсь этим ощущением: мне радостно за тебя, что ты так идешь, ровно, четко; идешь и несешь себя, как настоящая прекрасная женщина. Идешь и знаешь себе цену.
Я бегу со всех ног... Тело мое, подавшееся вперед, уже далеко от ног; я делаю шаг, но тело уже впереди, поэтому мне приходится бежать быстро – быстрее, чем я бегу и чем могу бежать. Мое состояние сродни состоянию человека, который вот-вот взлетит; жаль, что я умею мыслить и понимаю, что это невозможно.
Но ты идешь и никогда не оборачиваешься, не смотришь по сторонам и не опускаешь глаза в ответ на беззастенчивые мужские взгляды. И оттого, что ты не краснеешь, смотришь в глаза – они сами теряются и отводят взгляд.
Ты идешь вперед не останавливаясь, дышишь ветром и ловишь на ладонь падающие листья, позволяя им пожить еще несколько мгновений... Ты слышишь, что кто-то бежит сзади, молча, плача, выбиваясь из сил, но не станешь оборачиваться. Он должен тебя догнать. Ты знаешь – должен.
А если не сможет... Что ж, это его беда. Его – но нисколько не твоя.
...Проснувшись, Ольга некоторое время проплакала – главным образом, оттого, что Пашка долго ей не снился и пришел именно теперь: не то предостеречь от опрометчивого шага, не то поторопить.
«Я прождала тебя три года, – подумала Ольга. – Слишком мало, если не веришь, что тебя нет, и слишком много, если знаешь это. Три года. А потом – без тебя – моя жизнь превратилась в сплошную черную полосу, череду ошибок, первой из которых был Аркадий».
Утром она сходила в магазинчик по соседству, купила кофе, хлеба, масла, сыра, яиц, немного овощей и пару окорочков. Ни к чему слишком забивать холодильник, если не знаешь, когда это случится.
Было девять часов; работающие горожане разъехались по работам, дети – по школам и детским садам. Остались старики и молодые мамочки с младенцами. Готовя завтрак и поглядывая в окно, Ольга видела пару мамаш, прогуливающихся с колясками.
Ольга с аппетитом поела, проверила белье на балконе и в ванной. Часть его высохла; она сняла белье, бросила кучей на тахте, в крохотной кладовой нашла старую, колченогую гладильную доску и электрический, советских времен, утюг. Долго не решалась включить его в сеть, потом махнула рукой и воткнула вилку в розетку. Ничего страшного не произошло; утюг начал медленно нагреваться. Запахло жженой пылью, и Ольга распахнула окно.
Она раскладывала на гладильной доске вещи, прыскала водой из пульверизатора, обнаруженного во встроенном шкафу, и с удовольствием наглаживала. О чем-то негромко рассказывало местное радио, птицы щебетали во дворе; легкий ветерок из окна овевал ее разгоряченное лицо. В эти минуты Ольга была почти счастлива.
Она уже убирала доску в кладовую, а утюг поставила на подоконник перед распахнутым окном – остывать, когда в дверь позвонили. Глянув в зеркало в прихожей (и оставшись недовольной своим отражением), она щелкнула замком.