Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, — любезно разрешила та, и он легонько коснулся губами ее щеки.
После этого он заговорил о пьесах Беккета. Ему страшно понравились персонажи, по шею закопанные в землю, и рассуждения Беккета об огне, который разжигает в нас настоящее, и, хотя он потратил массу времени, пытаясь отыскать среди тысячи реплик, произносимых Мэдди и Дэном, точную фразу, упомянутую Лилой, идея о том, что жизнь полнее, если ты слеп, глух и нем — а может, лишен еще и обоняния и осязания, — сама по себе крайне интересна. По его мнению, она означает следующее: надо освободиться от всех фильтров, мешающих ощущать вкус жизни здесь и сейчас.
Лила немного растерялась и сказала, что много об этом думала, но подобная жизнь, жизнь в чистом виде, кажется ей довольно страшной. «Жизнь без возможности видеть и слушать, говорить и слушать, то есть жизнь без формы и содержания, — это не жизнь, а дрянь», — взволнованно воскликнула она. Возможно, я передаю ее слова не совсем точно, но одно из них — слово «дрянь» — я хорошо запомнила, тем более что, произнося его, она вздрогнула как от отвращения. «Дрянь…» — медленно повторил Нино, как будто выругался. Потом он горячо о чем-то заговорил, но прервал себя на полуслове, вдруг стянул с себя майку, обнажив худощавое смуглое тело, схватил нас обеих за руки и потащил к морю. «Нет, нет, не надо, мне холодно!» — обмирая от счастья, закричала я, но он воскликнул: «Вот вам еще один счастливый день!» — и Лила засмеялась.
И все-таки Лила не права, думала я. Все-таки существует другой Нино — не заумный и угрюмый тип, которого интересуют только мировые проблемы, а веселый и смешной, способный затащить нас в воду, обнимать и хватать за руки, прижимать к себе, уплывать от нас в уверенности, что мы бросимся за ним вдогонку, и с притворно обреченным видом позволяющий себя топить.
Вскоре пришел Бруно, и стало еще веселее. Мы отправились гулять, и к Пинучче постепенно вернулось хорошее настроение. Она снова хотела купаться, снова хотела поесть кокосов. Начиная с того дня и до самой субботы мы воспринимали как нечто само собой разумеющееся, что мальчики приходили на пляж в десять утра и оставались с нами до самого заката, пока мы не говорили, что нам пора, не то Нунция будет волноваться; тогда они возвращались домой и садились за книги.
Между нами установились совершенно дружеские отношения. Иногда Бруно, поддразнивая Лилу, называл ее синьорой Карраччи, а она в ответ хлопала его по плечу и грозила побить. Если он слишком деликатничал с Пинуччей, опасаясь за малыша, она сама брала его под руку и говорила: «Побежали за газировкой, а то пить хочется». Нино часто брал меня за руку или клал свою руку мне на плечи. Когда он хотел точно так же коснуться Лилы, та хватала его за палец. Дистанция, разделявшая нас, заметно сократилась. Мы превратились в дружную компанию из пяти человек, которые целыми днями развлекались и бездельничали. Мы часто во что-нибудь играли, проигравший расплачивался поцелуем, ясное дело, шуточным: Бруно целовал Лилу в ноги, усыпанные песком, Нино целовал меня в руку, лоб, щеку или в ухо, отчего у меня в голове раздавался гулкий хлопок. Мы играли в тамбурелло, высоко подбрасывая мяч в воздух бубнами; у Лилы был отличный удар, и Нино старался от нее не отставать. Но самым ловким из нас оказался Бруно. Они с Пинуччей всегда выигрывали — и у нас с Лилой, и у Лилы с Нино, и у нас с Нино. Отчасти они побеждали потому, что все поддавались Пине. Она бегала, била по мячу, падала на песок, забыв о своем положении, и тогда мы сдавались и давали ей выиграть, только бы она угомонилась. Бруно усаживал ее на полотенце и мягко говорил: «Все. Игра окончена. Победила Пинучча».
Все эти дни меня не покидало ощущение счастья. Я больше не обижалась на Лилу за то, что она берет мои книги, наоборот, радовалась этому. Я уже не злилась, когда она вмешивалась в наши серьезные разговоры, а она делала это все чаще, и Нино внимательно ее слушал и почти никогда ей не возражал. Мне нравилось, что в этих случаях он обращался не к ней, а ко мне, словно мое мнение могло помочь ему прийти к нужным выводам. Однажды Лила сказала ему, что читает книгу про Хиросиму. Они заспорили, потому что Нино, как я поняла из его слов, не особенно жаловал американцев. Ему не нравилось, что они устроили военную базу неподалеку от Неаполя, зато нравился их образ жизни. Он сказал, что хотел бы съездить в Штаты и познакомиться с ним поближе, на что Лила резко заметила, что атомная бомбардировка Японии — это не только ужасное военное преступление, но хуже того — это грех гордыни.
— Не забывай про Перл-Харбор, — осторожно заметил Нино.
Я понятия не имела, что такое Перл-Харбор, но с изумлением обнаружила, что Лиле это название прекрасно известно. Она сказала, что Перл-Харбор и Хиросима несопоставимы, что Перл-Харбор — это не более чем подлый эпизод войны, в то время как Хиросима — чудовищный акт мести, жестокостью затмевающий все, что творили нацисты. Лила считала, что американцы должны быть осуждены как злостные преступники, потому что они совершали ужасные вещи с целью запугать население целой страны и поставить его на колени. Она говорила с таким пылом, что Нино не бросился вопреки обыкновению в контратаку, а замолчал и задумался. Потом он обернулся ко мне, словно забыв про Лилу, и сказал, что бомбардировка Хиросимы была не актом жестокости или мести, а операцией, положившей конец одной из самых страшных в истории войн; она продемонстрировала миру смертоносное оружие именно для того, чтобы на земле больше не было войн. Он говорил тихим голосом, глядя мне прямо в глаза, как будто для него было важно, чтобы я с ним согласилась. Это была прекрасная минута. И Нино, произносивший эти слова, был прекрасен. У меня на глаза навернулись слезы, и я с трудом сдержалась, чтобы не расплакаться.
Снова наступила пятница. Днем было жарко, и мы почти не вылезали из воды. Но тут наша идиллия нарушилась.
Простившись с мальчиками, мы медленно брели к дому. Солнце спускалось к горизонту, и небо начинало розоветь. Вдруг Пинучча, которая весь день шумно веселилась, а к вечеру неожиданно притихла, бросила на землю сумку, уселась на бордюр и тонким голосом, похожим на скулеж, нечленораздельно запричитала.
Лила прищурилась и посмотрела на нее таким взглядом, словно перед ней была не золовка, а какое-то отвратительное существо.
— Пина, что с тобой, тебе плохо? — в ужасе кинулась я к ней.
— У меня купальник мокрый!
— У нас у всех он мокрый.
— Ненавижу ходить в мокром!
— Ну же, успокойся, ничего страшного. Может, ты есть хочешь?
— Не надо меня успокаивать! Ненавижу, когда мне говорят: «Успокойся». Видеть тебя не могу, Лену, вместе с твоим спокойствием!
И она снова завыла, лупя себя по ногам.
Лила уходила вперед, не оборачиваясь на нас. Я поняла, что она уходит не потому, что ей плевать на Пину, а потому, что в поведении Пины ей почудилось что-то опасное, какая-то зараза, способная перекинуться и на нее. Я помогла Пинучче подняться и взяла ее сумку.
Постепенно она успокоилась, но весь вечер ворчала, как будто мы чем-то ее обидели. Досталось и Нунции за якобы невкусную пасту. В конце концов Лила не выдержала и, перейдя на диалект, высказала золовке все, что о ней думала, — что-что, а ругаться она умела. Пина сказала, что будет спать со мной.