Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пойдем, голубушка, душу отведем. Пусть себе молодежь куролесит.
Любят они по праздникам песни петь, несовременные и протяжные, устроившись на бревнах, неподалеку.
Под елкой и у костра танцевали. Парами, группами, поодиночке. К четвероногой мелюзге, у кого весь ум еще в мышцах, к Эдуарду и бойким девчатам подключились их папы и мамы, бабушки, дедушки. Среди старшего поколения тоже немало любителей, готовых изнурять себя танцами до рассвета.
Неистощимый на выдумки Додя предлагал аттракционы с собаками.
Люди несуетные, с грустинкой, сидели на лавочках или пеньках и смотрели на пламя костра.
Ронни напрыгался с Сёмой и Свахой. Забежал под навес дух перевести и водички попить.
— Нет, Аркадий, — спорила с Академиком Баба Васса, надкусив бутерброд со шпротами и вареным яйцом. — Времена стоят безобразные. Если жить, как ты говоришь, не по лжи, никаких денег не заработаешь.
— Но и красть тоже нехорошо, — тихо возражал Аркадий Фабианович. — Существуют законы, Василиса Павловна, которые, извините, важнее тех, что в Думе выдумывают. Они даны нам с рождения, укоренены в нас с первых дней Творения и Моисеем изложены, как вам известно, не в виде благих пожеланий, а в виде запретов. Сказано: не воруй, стало быть, разумнее воздержаться. Иначе будешь наказан.
— То-то, гляжу, богатеи наши шибко наказаны, — не унималась Баба Васса. — На яхтах катаются. Поди, плохо им, свистунам… Извини, Аркаша, хоть ты и умный и во всем разбираешься, а от жизни отстал. При всем моем уважении согласиться с тобой не могу. С твоим Моисеем — подавно. Легко сказать, не кради, мол, закон воспрещает. А ты попробуй проживи, когда вор на воре сидит и вором погоняет!
Ронни мало что понимал из того, о чем они говорили, но слушал их с интересом. Втайне он давно уже симпатизировал Академику. Этот сморщенный тщедушный старичок с проплешиной на затылке никогда ни на кого голоса не повышал — независимо от того, прав тот или не прав. Ронни восхищали его спокойствие и уравновешенность. Как будто, несмотря на повсеместное падение нравов, на старость и недомогания, на близость неизбежного перехода, душа Аркадия Фабиановича не то чтобы весела, но была полна ясности и покоя.
— Тем не менее, Василиса Павловна, — мягко настаивал Академик, — позарились на чужое, прелюбодействуете, не чтите родителей, старушку по идейным соображениям замочили — будьте любезны, наказание вам обеспечено.
— Кара небесная, что ли?
— Зачем? Самим ходом вещей. Внутри заводится червячок, что-то вроде плодожорки, и человек, как яблоко, гниет и падает. Воровать и убивать, Василиса Павловна, запрещает даже не Бог, не церковь, не Христос или Моисей, а, прежде всего, наша собственная природа.
— Ученый ты, Аркаша, — хмурилась Баба Васса, поглаживая Мегрэ, сидевшего с ней рядом на лавочке, — а выдумываешь черт-те чего. Отродясь не слыхала, чтобы воров, которые народ по миру пустили, кто-нибудь наказал. Хотя бы твой Бог покарал. Или сами от стыда передохли.
— И я считаю, — подключился Савл, — любой обман, воровство, любое святотатство оправданны и вполне допустимы, если идут человеку на пользу.
— Вот именно, — подхватила Баба Васса. — Скажи на милость, Аркаша, друг любезный, как же быть, когда по-другому нельзя? По доброй воле в гроб, что ли, ложиться? Стала бы я брать чужое, если бы не нужда-паразитка… Глянь, расскажу, как не в диссертациях, а на практике получается… Тут как-то Кузя по дурости гвоздь вместе с костью съел. Шустрик наш махонький. Я от жалости вся слезами изошла. Лежит, бедный, под кустом, глазенками хлопает. Хрипит, задыхается, с белым светом прощается, последние счеты сводит. В ветеринарку везти — не доедет, помрет по дороге. Да и денег нет ни шиша. Фоминична, она же бывший хирург, в момент бы ему операцию сделала, а у нее ни ножа острого, ни ваты, ни бинтов, ни водки, чтобы рану обеззаразить. Зову Ширю. Выручай, говорю, друг мой пламенный и сердечный, что хочешь делай, хоть аптеку ограбь, развороши больничное отделение, любые двери вскрой, а доставь, что Фоминична скажет. Через час принес. Даже шприц и лекарство к нему, чтобы заморозку сделать, мыло, канистру с водой, чистую простынь и полотенце. Вон он, герой наш, танцор-спаситель, форточник знаменитый — спроси его, где взял? Он и тебе не признается. Точно не купил. Зато Кузю с того света вынули. А?… Что ты на это скажешь?… Доброе мы дело сделали или злое?… Потрафили Моисею твоему или нет?
Аркадий Фабианович улыбнулся и стал молча карты мешать. Спорить с Савлом и Бабой Вассой он больше не захотел.
Опустив на передние лапы голову, свесив язык, Ронни слушал, о чем старики говорят, наблюдал, как люди и собаки танцуют, и думал, как ему сейчас хорошо. Ни тревоги, ни страхов. Спокойно.
Незаметно перешагнули. Новое столетие наступило. Пусть бы и дальше было УМИРОТВОРЕНИЕ, думал он. Никто не поссорился, танцы, ночь и огонь, тихие разговоры. Сюда бы еще Оксану Петровну. Никиту, Елисеича, Глафиру Арсентьевну. Линду с ее щенками. Наташу, Федю и Артема Тимофеевича. Вот было бы здорово.
Перебрав в памяти всех, кого хотел бы здесь видеть, он, без слов и прикосновений, пусть не воочию, на расстоянии, но тепло и по-доброму пообщался с ними — словно погулял с каждым из них, полежал у ног, подремал на коленях.
Моника, подбежав, опустила лапу ему на загривок, и Ронни, перепрыгнув через барьер, побежал веселиться.
Земля вокруг костра оголилась. Лопалась с треском, пересыхала.
Моника прислонилась к Ронни горячим боком, положила мордочку ему на плечо.
Ноздри щекотала застарелая пыль. Запах сырого горящего дерева взбадривал и пьянил. Дым улетал. Под ногами шуршали и ерзали ломкие прошлогодние листья.
Сквозь морозную мглу пробивался из леса голос аккордеона. Луша с Грушей ладненько пели:
— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас.
… тяжко, сипло дышал, мял, срывая дерн, месил сапогами жирную землю, налегал плечом и тянул, толкал, раскачивая березовый ствол с обломанными ветвями, отдирая, отламывая прибитый к нему дорожный знак, и снова гнул, выворачивая на стороны, чертыхаясь, спеша, — и вырвал наконец, выдернул и пошел, яростно вскинув на плечо обрубок, туда, к поляне у озера на краю леса, где наглые крики, стон, и чей-то умоляющий голос, и лай и визг собаки…
С запада, закрывая солнце, наползало грозовое облако.
Небо меркло.
— Мать моя буфетчица! Катюха!
Андрей открыл ей, еще сонный, в халате, с надкусанным бутербродом в руке. Она улыбнулась: «Привет», — и проскользнула мимо. Высокая, стройная, свежая. Сняла на ходу шляпку и плюхнулась в кресло у журнального столика.
— Кофе в этом доме дают?
Он наблюдал за ней искоса, гадая, зачем она здесь. Обманщица, он ей не верил. Лицо спокойное, строгое, распущенные волосы, надменный профиль. Как всегда, модно, эффектно одетая. Она сидела, закинув ногу на ногу, выстукивая туфелькой ча-ча-ча. Андрей подогрел на кухне кофейник, принес еще чашку — для нее. Она жадно отхлебнула и закурила, а он склонился над нею и обнял.