Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что такое «помянет Господь»? Что значат эти слова: «Помяни, Господи»? Ведь ясно, что Бог нас никогда не забывает. Поэтому в этом выражении речь идет не совсем о том, что кажется на первый взгляд. Давайте вдумаемся, чту значит помянуть, вспомнить. Вспомнить – это антоним слова «забыть». Если мы о ком-то забываем, то этот человек как бы вываливается из нашей памяти, проваливается в небытие. Помните, как в последних стихах Державина?
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
Так вот, если я о ком-то забываю, то этот человек проваливается в пропасть забвенья, рвется моя с ним связь. Если я забыл о моем друге, связь между мною и им порвалась. И когда я вспоминаю о нем, эта связь восстанавливается. Значит, когда мы говорим «Помяни, Господи», мы просим Бога восстановить связь между нами и тем, кого поминаем. Когда мы поминаем святого, мы просим Бога восстановить связь между нами и поминаемым святым. Мы с вами живем в мире, где все связи разорваны, живем в мире, в котором мы все забываем друг о друге, где от былого его единства очень мало что осталось. И вот мы просим Бога во время литургии, перед началом самого таинства Евхаристии, восстановить эти связи, восстановить единство Церкви, восстановить единство мира, почувствовать, что мы все вместе, что первое название Церкви нашей, о котором говорится в Деяниях апостольских, именно и было – «вместе». Все были тогда вместе. Итак, через это поминовение тех, о ком мы вспоминаем у жертвенника – живых и усопших, – через поминовение на амвоне Патриарха и всей Церкви мы просим Бога восстановить разорванные связи, восстановить разрушенное единство Церкви, единство между всеми нами. И Бог восстанавливает это единство. Бог вырывает из пропасти забвения нас друг для друга и вновь нас делает родными, и близкими, и так необходимо нужными друг другу.
Память Божия – это действительно чудо. Потому что оказывается, что в памяти Божьей нет ни времени, ни пространства. Люди, находящиеся на другом конце земли, оказываются так близки нам в момент, когда Господь дает нам силы о них вспомнить, как будто они здесь, в этой самой комнате. Люди, давно умершие, ощущаются нами как присутствующие здесь сегодня. Память Божия – это великое чудо возвращения разрушенного единства всего человечества. Уже, наверное, прошло пятнадцать лет с тех пор, как написал Иосиф Бродский:
…бабочки, мальвы, благоуханье сена,
река вроде Оредежи или Сейма,
расположившиеся подле семьи
дачников розовые наяды,
их рискованные наряды,
плеск; пронзительные рулады
соек тревожат прибрежный тальник,
скрывающий белизну опальных
мест у скидывающих купальник
в зарослях; запах хвои, обрывы
цвета охры; жара, наплывы
облаков; и цвета мелкой рыбы
волны. О водоемы лета! Чаще
всего блестящие где-то в чаще
пруды или озёра – части
воды, окруженные сушей; шелест
осоки и камышей, замшелость
коряги, нежная ряска, прелесть
желтых кувшинок, бесстрастность лилий,
водоросли – или рай для линий —
и шастающий, как Христос, по синей
глади жук-плавунец. И порою окунь
всплеснет, дабы окинуть оком
мир. Так высовываются из окон
и немедленно прячутся, чтоб не выпасть.
Лето! пора рубах навыпуск,
разговоров про ядовитость
грибов, о поганках, о белых пятнах
мухоморов, полемики об опятах
и сморчках; тишины объятых
сонным покоем лесных лужаек…[25]
Вот читаю я эти стихи, написанные человеком, вчера умершим на другом краю земли, в Нью-Йорке[26], и чувствую его, Иосифа Бродского, как будто он здесь, рядом со мной, в этой самой комнате. И не только его; но читаю эти стихи – и вспоминаю моего покойного дядюшку Сергея Ефимовича Пудкевича, старого питерского художника, у которого на даче, как раз на берегу Оредежи, лет двадцать тому назад я пережил именно то, что сейчас описывает нам в этих стихах Иосиф Бродский.
Да, как минимум двадцать лет прошло с тех пор, когда студентом я был у дяди Сережи на даче. И вспоминается он, давно умерший, и его жена Наталья Философовна, и ее отец, которого я никогда не видел – человек с удивительным именем Философ, пешком дошедший до Иерусалима в прежние времена, и его зять Борис, тоже уже давно умерший.
Наверное, еще только пять часов утра, не больше. Борис в берете, натянутом глубоко на голову, заглядывает в комнату, где я сплю, – он уходит за грибами. Потом проходит час или полтора, ко мне заглядывает дядя Сережа, уже одетый: в пиджаке и галстуке и в плаще-пальто (он никогда не выходил из дому без плаща). Redingote grise – как у Наполеона, серый редингот – так называл я это пальто. Он заглядывает в комнату. Уже, наверное, семь или начало восьмого. Я встаю, быстро умываюсь, и мы идем с ним километров за пять или шесть в церковь, к воскресной обедне. Прошло двадцать лет. Я помню каждый тропарь. Я помню все те имена, которые я написал в записочке о упокоении и в записке о здравии – имена людей, которых я видел, и которых не видел: его младшего брата Бориса, который умер в Париже (я его никогда не видел), – там он, в прошлом офицер, был шофером такси; и его сестры Ксении, которая умерла в Питере в блокаду, – у меня осталась от нее одна книга, Лютерова Библия по-немецки, она и сейчас у меня; и его родителей, и многих, и многих других.
Это всё было так давно! Но вот сейчас, когда я прочитал эту элегию Бродского, всё это встало в моей памяти, как будто было вчера. А потом, после обедни, мы выпили чаю и пошли на этюды. Ему уже было в то время много лет, за восемьдесят, но он продолжал работать. Удивительный труженик, великий труженик. Пейзажи и этюды, акварели с московскими храмами –