Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, у Суворина, прожившего трудную, пеструю, интересную жизнь, образовался огромный житейский опыт. Да, ему дана способность к писанию. Но есть ли у него то чувство личной свободы, которое Чехов считал главным для себя?
Что усиливало это чувство? Радость, испытанная в работе над повестью «Степь», или наоборот — недовольство «Именинами», безвестными «опытами», новым вариантом «Иванова»? Сколько он ни возился с «Ивановым», переделывая для постановки в Александринском театре, — не нравилось, не получалось: «Я не сумел написать пьесу. Значит, рано мне еще за пьесы браться». Он жестко иронизировал: «Это так же трудно, как купить старые солдатские штаны и стараться во что бы то ни стало сделать из них фрак».
Успех «Иванова» в Петербурге в январе 1889 года обрадовал Чехова, но не изменил его отношение к пьесе. В успехе он «обвинил» занятых в спектакле лучших актеров Александринского театра — П. А. Стрепетову, П. М. Свободина. М. Г. Савину, К. А. Варламова, В. Н. Давыдова. Он признавался: «Я не могу забыть, что Стрепетова плакала после III акта и что все актеры от радости блуждали, как тени». Современники вспоминали, как он, бледный, выходил на поклоны, а в зале не смолкало: «Браво! Браво!» Щеглов не преминул отметить в дневниковой записи от 31 января 1889 года «сценическую неопытность» Чехова и уточнил: «Вызовы автора, хотя не без протестов».
После премьеры рецензенты дружно «трепали» «Иванова» — именно пьесу, а не спектакль. Писали, что это «клевета и карикатура на современное русское общество», «клевета на русского интеллигентного человека», «пародия на людей», «скучная пьеса». За пьесу и автора вступился Суворин: «Несмотря на молодость (ему всего 29 лет), он угадывает многое такое в русской душе, что таланту менее сильному не угадать и в сорок лет. Ничего отравленного какими-нибудь предвзятыми идеями нет у этого талантливого человека. Он не любит ни фраз, ни нытья, ни отчаяния и является другом самых обыкновенных людей. Толкнула его на это поприще нужда, нужда его самого и его близких. Работал он очень много».
Суворин, в сущности, пересказывал в статье свои беседы с Чеховым, иногда дословно. Вообще внес много личного, будто оправдывал недостатки «Иванова» молодостью автора и его бедностью, заботой о семье. Щеглов утешал Чехова успехом спектакля, но указал в письме на главный недостаток «Иванова»: это сюжет для повести. Так думал не он один. Чехов отвечал с досадой, что успехи, неуспехи, рецензии, овации его только утомляют, а «лежанье на сене и пойманный на удочку окунь» удовлетворяют гораздо «осязательнее»: «Я, очевидно, урод и плебей». Так резко он высказывался о себе, когда не хотел обсуждать свои «чада», то есть повести, рассказы, пьесы, с собеседником, явно их не понимавшим.
Плещеев, Суворин, Щеглов — все говорили, что Чехову лучше удается проза, что ему не стоит писать пьесы. Но, может быть, эти советы наоборот усиливали то, что Чехов уже не раз назвал «толкастикой». Он ставил вопрос ребром: или — или. И говорил: «Беллетрист должен идти в толпу драматургов-специалистов или генералом, или же никак». Шутил, что он, Щеглов, Короленко — «литературные штаб-офицеры», где-то в середине литературной табели о рангах, до «генерала» далеко.
И все-таки решился на еще один «поход» в драматургию — написать комедию «Леший». А пока ходил в театр, ездил слушать цыганок, справлял Масленицу и надеялся, что жизнь войдет в колею. Младший брат, Михаил, кончал курс в университете. «Сладкий Миша», как звали в семье ласкового, слегка самодовольного, чуть-чуть претенциозного молодого человека, рассуждал, куда ему податься. Родители стояли, естественно, за государственную службу: жалованье, чины, медали, льготы, пенсия. Чехов советовал выпускнику-юристу подумать о должности присяжного поверенного, то есть адвоката, а для души заняться литературной работой. Михаил уже кое-что напечатал, много переводил, ему давались иностранные языки. Из Ивана вырабатывался образцовый педагог. Он брал терпением. Может быть, самый впечатлительный из братьев, рано уязвленный неудачами, отцовскими «уроками» повиновения, он никогда не наказывал учеников физически. Держал себя в струне. Как говорил о нем Чехов — «Иван по-прежнему настоящий Иван». Николай зимой 1889 года пребывал в «безвестном отсутствии». Он скрывался от семьи, но, как всегда, делал вид, что всё благополучно, он работает, делает рисунки — и вот-вот заглянет в Кудрино повидаться с матерью и сестрой.
Февраль 1889 года прошел спокойно, в работе, в обсуждении планов на лето: где купить дачу для семьи. Это лучше, чем обретаться месяцами у милых, как Киселевы и Линтваревы, но все-таки чужих людей. Чехов не оставил мысли о романе. Даже название придумал: «Рассказы из жизни моих друзей». Странный роман из отдельных рассказов с общими действующими лицами, с общей объединяющей мыслью — об уклонении жизни от нормы. Он не выходил из дома, на него нашел желанный «писательский стих».
28 марта в кудринский дом принесли телеграмму от брата: «Приезжай, ради Бога, умираю, бок болит». Сначала Чехов ездил дважды в день в номера, где пребывал Николай. Ставил компрессы, давал лекарство. Ухода за больным не было никакого. В конце Великого поста он перевез брата в Кудрино. Тогда и сказал сестре: «Николкина песня спета». Вместе с доктором Н. Н. Оболонским он поставил диагноз. Домашним внушал, что у Николая брюшной тиф. На самом деле брат погибал от чахотки. Его не спасли бы ни Ницца, ни Крым, даже если были бы деньги.
В письмах этих дней Чехов упоминал Марка Аврелия. Он читал его очень внимательно, делал пометки карандашом. В письме Суворину от 11 апреля вспомнил философа-стоика: «Что делать? Ехать с больным в теплые края где не спрашивают паспорта и где можно прожить с больным без риска залезть в невылазные долги? О Марк Аврелий Антонин! О Епиктет! Я знаю, что это не несчастье, а только мое мнение; я знаю, что потерять художника значит возвратить художника, но ведь я больше Потемкин, чем философ, и решительно неспособен дерзко глядеть в глаза рока, когда в душе нет этой самой дерзости».
Быть философом, наверно, трудно даже врачу. Свое настроение Чехов называл «гнусным», «скверным». Накануне отъезда из Москвы на Луку он поздно вернулся домой. Рассказал назавтра Оболонскому, как «долго стоял у ворот и смотрел на рассвет, потом пошел гулять, потом был в поганом трактире, где видел, как в битком набитой бильярдной два жулика отлично играли в бильярд». Но и после трактира не направился в Кудрино: « потом пошел я в пакостные места, где беседовал со студентом-математиком и с музыкантами, потом вернулся домой, выпил водки, закусил, потом (в 6 часов утра) лег, был рано разбужен и теперь страдаю, ибо чувствую во всем теле сильное утомление и нежелание укладываться».
Всё изложено, как краткий сюжет рассказа, подобного «Припадку» — ночь, трактир, публичный дом, сон на рассвете. Всё запечатлено словно в записной книжке: жулики, студент, водка. Повторяющееся «потом» объединило все моменты.
Может быть, Чехов, таким образом одолевал настроение? Или он всё воспринимал, будто занося в память, которая привычно уже процеживала увиденное и услышанное?
* * *
Чехов вез брата один. Линтваревы, знавшие, что такое тяжело больной в семье (одна из дочерей хозяйки имения ослепла от опухоли мозга), не отказали и отвели Николаю отдельный флигель. Братья поселились там вместе. Ночью Чехов вставал к больному. Утром выводил Николая в сад, где тот дремал, иногда рисовал.