Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не для того ли даны вещам имена и звуки, чтобы человек наслаждался вещами? Говорить — это прекрасное безумие: говоря, человек танцует над всеми вещами.
Как приятна всякая речь и ложь звуков! Звуками танцует наша любовь по многоцветным радугам».
«О Заратустра, — сказали на это звери, — для того, кто думает так же, как мы, все вещи танцуют сами по себе: все приходит, подает друг другу руки, смеется, убегает и вновь возвращается.
Все уходит, все возвращается; вечно катится Колесо Бытия. Все умирает, все вновь расцветает; вечно бежит Год Бытия.
Все разрушается, все строится вновь; вечно возводится все тот же Дом Бытия. Все разлучается и встречается вновь; вечно верным себе остается Кольцо Бытия.
Каждый миг начинается бытие; вокруг каждого „здесь“ вращается кольцеобразное „там“. Середина — повсюду. Путь вечности — кривая».
«Ах вы, проказники! Ах вы, шарманщики! — отвечал Заратустра и вновь заулыбался, — вам хорошо известно, что должно было исполниться в эти семь дней:
— и как чудовище то вползло мне в горло и душило меня! Но я откусил ему голову и выплюнул прочь.
А вы, — вы уже сделали из этого песенку для шарманки? И вот лежу я здесь, еще не оправившись от схватки с тем чудовищем, и еще не выздоровел от избавления своего.
И вы смотрите на все это? О звери мои, неужели и вы жестоки? Неужели и вам, как и людям, нравилось смотреть на ужасные муки мои? Ибо человек — самый жестокий из зверей.
Трагедии, распятия, бой быков — все это для него было до сих пор величайшей радостью на земле; и когда изобрел он ад, то ад стал на земле небом его.
Когда большой человек кричит — мигом подбегает к нему маленький, с похотливо высунутым языком, и называет это — „состраданием“.
С каким жаром маленькие люди — и особенно поэты — обвиняют жизнь на словах! Послушайте их, но не пропустите удовольствия, звучащего во всякой жалобе их!
В одно мгновение побеждает жизнь обвинителей ее. „Ты любишь меня? — вопрошает она бесстыдно, — подожди немного, пока что нет у меня времени для тебя“.
По отношению к себе человек — жесточайший зверь; но у всякого, кто называет себя „грешником“, „несущим крест свой“ или „кающимся“, — не пропустите сладострастия, звучащего во всех его жалобах и обвинениях!
Но говоря все это, не становлюсь ли я и сам обвинителем человека? О звери мои, вот единственное, чему научился я до сих пор: все злое в человеке необходимо ему во имя блага его и всего наилучшего,
— все дурное и злое есть наилучшая сила и твердый камень в руке высочайшего из созидающих; человеку должно становиться все лучше и злее.
Но не на том познании был я распят, что человек зол, напротив, я кричу, как до сих пор никто не кричал:
„О, как ничтожно все самое злое его! О, как мелко все его лучшее!“.
Заползли мне в горло и душили меня величайшее пресыщение человеком и предсказания прорицателя: „Все равно ничто не вознаграждается, знание душит“.
Долгие сумерки тянулись передо мной; смертельно усталая и насмерть пьяная печаль бормотала, зевая:
„Вечно возвращается он, тот маленький человек, от которого ты так устал“, — так, зевая, говорила моя печаль, потягивалась и никак не могла уснуть.
В пещеру превратилась для меня земля, впала грудь ее, и все живое стало для меня человеческим тленом, костями и гнилью прошлого.
Сетования мои сидели на всех гробах человеческих и не могли подняться; вздохи мои и вопросы днем и ночью терзали меня жалобами, и душили, и зловеще каркали:
„О, человек вечно возвращается! Маленький человек вечно возвращается!“
Некогда видел я обоих нагими — самого великого человека и самого маленького: слишком похожи они друг на друга — даже в самом великом много еще слишком человеческого!
Даже самый великий — как он еще мал! Таково было пресыщение мое человеком! А вечное возвращение маленького человека отвращало меня от бытия!
О отвращение! Отвращение! Отвращение!» — Так говорил Заратустра, вздыхая и содрогаясь; ибо вспомнил он о болезни своей. Но звери не дали ему продолжить речи его.
«Не говори больше, о выздоравливающий! — отвечали они ему, — лучше выйди наружу, туда, где мир, словно сад, ожидает тебя.
Иди к розам, и пчелам, и стаям голубей! Но сначала иди к певчим птицам — и научись у них пению!
Ибо пение — выздоравливающему; здоровому же — речи. Ну, а если и здоровому захочется песен, то песни эти будут иными».
«Ах вы, проказники и шарманщики, замолчите! — отвечал Заратустра, смеясь над зверями своими. — Хорошо знаете вы, какое утешение обрел я для себя за эти семь дней!
Мне нужно снова петь — вот то утешение и исцеление, которые обрел я: не хотите ли вы и из этого сделать уличную песенку?»
«Не говори больше, — опять отвечали ему звери, — лучше сделай себе лиру, о выздоравливающий, новую лиру!
Согласись же, о Заратустра! Для новых песен нужна и новая лира.
Пением, шумным весельем и новыми песнями исцеляй душу свою, Заратустра: чтобы мог ты нести бремя великой судьбы своей — судьбы, которая никогда еще не выпадала человеку!
Ибо хорошо знают звери твои, о Заратустра, кто ты и кем должен стать: ты — учитель Вечного Возвращения,[20]— вот отныне судьба твоя!
Ты должен первым возвестить это учение — и как же не быть великой судьбе твоей также величайшей опасностью и болезнью!
Вот мы знаем, чему учишь ты: что все вещи вечно возвращаются, а с ними и мы сами, что мы существовали уже несчетное число раз, а с нами — все вещи.
Ты учишь, что есть Великий Год становления, необычайный, величайший год-исполин; подобно песочным часам, должен он обращаться снова и снова, чтобы заново наполняться и снова течь:
— и все эти годы равны самим себе, как в самом великом, так и в самом малом; и сами мы в каждый Великий Год тождественны себе, как в самом великом, так и в самом малом.
И если бы захотел ты теперь умереть, о Заратустра, то знаем мы и то, что стал бы ты тогда говорить себе. Но звери твои просят, чтобы ты пока еще не умирал!
Без трепета, глубоко вздыхая от блаженства, стал бы говорить ты: ибо бремя величайшей тяжести было бы снято с тебя, о терпеливейший!