Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В мае же вышел из печати «Шильонский узник» Жуковского, первая русская романтическая поэма (перевод Жуковского, как всегда, был самоценным, самостоятельным произведением). История швейцарского республиканца Бонивара, заточенного в Шильонский замок, потрясла души русских читателей… Вяземский взял поэму в поездку свою в Нижний Новгород и Кострому — он ездил туда в июле — августе по хозяйственным делам (и увидел знаменитую Макарьевскую ярмарку). А в конце августа появился в продаже «Кавказский пленник, соч. А. Пушкина» — весточка от милого сердцу Сверчка. Два «пленника» один за другим — шильонский и кавказский.
В 1822 году Пушкин уже был автором «Руслана и Людмилы», после прочтения которой Жуковский подарил автору свой портрет с надписью «Победителю-ученику от побежденного-учителя». Вяземский читал эту поэму, но не счел нужным откликнуться на ее выход в печати — содержание казалось ему слишком легковесным (хотя от пушкинского стиха, слога он был в восторге). «Кавказский пленник» дело иное — с поэмой этой, равно как и с «Шильонским узником», началась в России эпоха романтизма, эпоха чувств, мыслей и стихов благородных и пламенных. И он пишет статью «О Кавказском пленнике, повести, соч. А. Пушкина», где заявляет об этом во всеуслышание… Тогда же оживилась и переписка между друзьями, увядшая было после 1820 года. «Посуди сам, сколько обрадовали меня знакомые каракулки твоего пера, — писал Пушкин князю. — Почти три года имею про тебя только неверные сведения стороною — а здесь не слышу живого слова европейского».
…В любой современной монографии по истории литературы XIX столетия сказано, что Вяземский — один из основоположников русской критики. Были ли критические статьи настоящей, постоянной потребностью его души — такой же, как стихи и письма?.. С уверенностью можно сказать, что были, поскольку откликался в печати князь Петр Андреевич только на то, что действительно его волновало и задевало. Оттого и все его программные критические работы — о вечных авторах: Державине, Жуковском, Пушкине, Мицкевиче, Гоголе…
Стиль Вяземского-критика уже легко узнаваем. Хотя более привычен он как поэт, все помнят его статьи о Державине и Озерове. Как и в поэтических творениях, в критической прозе князь блещет глубокими мыслями, остротами, резкими суждениями, судит пристрастно, но остро и весьма занимательно. Никогда о предмете своем Вяземский-критик не скажет вяло и сухо: его статьи — это маленькие монографии, непременно заостренные против кого-то, пестрящие отступлениями, сопоставлениями, словом, как затем скажет Гоголь, «пестрый фараон всего вместе»; слог неровен, но не от неумелости, а от обилия мыслей. «В этих отступлениях, может быть, есть и мой недостаток, и мое достоинство, — замечал Вяземский. — В прозе моей есть физиономия и самобытность. Она, разумеется, не идет в подметки прозе Карамзина и Жуковского, но именно тем и отличается, что пошла не их дорогою, а своими проселками».
И статья «О Кавказском пленнике…» не исключение. Она совсем невелика, но Вяземский успевает обрушить на читателя целый каскад мыслей, которые на первый взгляд мало связаны с пушкинской поэмой. Ее характеристика хотя и восторженная («Все, что принадлежит до живописи в настоящей повести, превосходно… Стихосложение в «Кавказском пленнике» отличное. Можно, кажется, утвердить, что в целой повести нет ни одного вялого, нестройного стиха»), но довольно беглая. Статью Вяземский открывает смелым сравнением «Шильонского узника» и «Кавказского пленника». Сейчас это сопоставление кажется очевидным, но для обычного читателя тех лет «равновесие» маститого Жуковского, автора знаменитых баллад и «Певца во стане Русских воинов», и юного Пушкина вовсе не было аксиомой. «Авторитетность Пушкина как поэта была тогда менее авторитетности Жуковского, даже между преподавателями словесности; она была менее и во мнении наших родителей», — вспоминал младший брат Достоевского Андрей Михайлович, а его мемуары относятся к началу 30-х годов. Так что утверждения Вяземского, что Пушкин не менее значим, чем Жуковский (ничем, кстати, не аргументированные, а основанные на одной убежденности и критическом чутье), в 1822 году звучали весьма дерзко и вызывали много споров. Ошарашив традиционного читателя сравнением Пушкина с Жуковским, Вяземский переходит к длинному пассажу о бедности русской литературы на настоящие события, куда вкрапляет мысли о бесспорном преимуществе романтической поэзии (и тут же бросает ироническое замечание о критиках, которые негодуют на «таинственную и туманную даль», как будто в этих штампах кроется суть романтизма…). Потом — снова настойчивый тезис о бедности отечественной словесности: «Образ литературы нашей еще не означился, не прорезался. Признаемся со смирением, но и с надеждою: есть язык русский, но нет еще словесности, достойного выражения народа могущего и мужественного!.. Нам нужны опыты, покушения: опасны нам не утраты, а опасен застой». «Кавказский пленник», по мнению Вяземского — как раз очень удачное «покушение», опыт переноса на русскую почву байронической поэмы; Пушкин создал совершенно новый в отечественной поэзии характер Пленника, хотя и не всегда он «твердою рукою дорисован; впрочем, достоинства его не умаляются от некоторого сходства с героем Бейрона». «Лицо Черкешенки совершенно поэтическое». Тут Вяземского опять уносит в сторону: «По моему мнению, женщина, которая любила, совершила на земле свое предназначение и жила в полном значении слова. Спешу пояснить строгим толкователям, что и слово «любить» приемлется здесь в чистом, нравственном и строгом значении своем. Кстати, о строгих толкователях…» и т. д. Потоптав «толкователей», князь возвращается к собственно поэме, завершает статью комплиментами Пушкину (он «ныне являет нам степень зрелости совершенной») и не забывает в сотый раз напомнить Жуковскому о давно обещанной им поэме «Владимир» (этот «Владимир» был почему-то у Вяземского навязчивой идеей — он ждал его от Жуковского не меньше десяти лет)…
Неудивительно, что привыкшие к гладкому и гармоничному прозаическому слогу Карамзина и Жуковского друзья-пуристы приходили в ужас от задорной и своенравной критической музы Вяземского. 27 сентября он сообщил Александру Тургеневу о том, что статья готова (он отдал ее в «Сын Отечества»), попутно высказав и свои претензии к Пушкину, который славил героя Кавказской войны Ермолова: «Мне жаль, что Пушкин окровавил последние стихи своей повести… Поэзия не союзница палачей… гимны поэта не должны быть никогда славословием резни. Мне досадно на Пушкина: такой восторг — настоящий анахронизм. Досадно и то, что, разумеется, мне даже о том и намекнуть нельзя будет в моей статье. Человеколюбивое и нравственное чувство мое покажется движением мятежническим и бесовским внушением в глазах наших христолюбивых ценсоров». Но работа и без этого встретила возражения цензуры, которая, по свидетельству Александра Булгакова, «многое конфисковала в статье». Попутно Вяземскому еще пришлось переделывать статьи «О биографическом похвальном слове г-же Сталь-Гольстейн» и «Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева». «Известие…», написанное еще в сентябре 1821-го, уже год как скиталось по рукам добровольных цензоров — по рукописи прошлись придирчивые карандаши Карамзина, Блудова и Александра Тургенева. «Ваш слог… имеет только внутреннее достоинство, — высказывал свои замечания Блудов, — надобно подумать и о наружном: о правильности, опрятности, гармонии и проч. и проч. В этом довольно важном отношении ваши отрывки, небрежно и, без сомнения, наскоро писанные, должны быть не только поправлены, но, так сказать, переплавлены». Карамзин советовал князю «притупить жало и остаться при одном остроумии». Все эти претензии Вяземского раздражали, он считал, что друзья, желая ему добра, калечат статью.