Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его тут же с лихвой отблагодарили — и обезболивающим, и наркотиками.
Объявили, что теперь ничто не задерживает его перевод в Отсек. Сид даже не нашел в себе силы испугаться.
Он предал. Он сломался. Ему от этого было ни жарко ни холодно.
Они вышли на свежий воздух южной ночи и пошли наискосок по широкому полю. Там готовый к взлету вертолет вздымал песчаные вихри, которые кружились между ног у агентов и под колесами грузовиков, серели в перекрестных лучах фар и снова возвращались в пустыню. Сид ни о чем особенно не думал. Ощущения понемногу отступали, все равно скоро они угаснут окончательно. Разум готовился к покою, подергивался кристаллами изморози. Он не испытывал ни страха, ни муки. Изумление: эта реальность, сотканная из шума, света и ветра, реальность ходьбы, ног, давящих песок, реальность моторов, запаха бензина, незнакомых людей, собирающихся в путь, его собственного тела, продолжающего жить и испытывать боль, — как это все может исчезнуть, перестать быть, навсегда? Изумление. И грусть — огромная и белая, не потому, что он сейчас умрет, — он не знал, что кроется за этим словом, — а потому, что понял, что теперь ничего больше невозможно.
И мысль о Блу потонула в этом.
Блу для него невозможна, теперь — и навсегда.
Никакого специального ритуала для Отсека.
Отсек находился в подземелье: туда попадали через целую анфиладу коридоров и лестниц, вонявших сыростью. Черные глянцевые стены с разными вариациями гигантских цифр — одних и тех же повсюду, грубо нарисованных белой облупившейся краской. Отсек был построен в бывшем бункере. Ритуала — а как без него обойтись, когда кого-то казнят, — не было потому, что в Отсеке никого не казнили. Там никого не убивали, но там часто умирали. Сида не подвергнут казни. Так же, как никто не казнил Глюка. И еще несколько человек до них. У двери Сид сказал тому, кто выражался прилично, что, пожалуй, хватит изъясняться намеками.
Обитая войлоком комната.
Сид сел, успокаивая себя, что, во всяком случае, перед смертью будет знать больше.
Кресло для смертников: металлические зажимы, которые, щелкнув, захлопнулись на его запястьях и лодыжках. Двое сопровождавших поспешили выйти.
Отсек: чуть больше или чуть меньше десяти квадратных метров, четыре стены, покрытые рельефом геометрических фигур тошнотворно-слизистого розового цвета. Сид не услышал, как закрылась дверь. Он понял, что один, по внезапно ощутимой дурноте: он взаперти — как в утробе, как в бездне.
Тишина наступила внезапно, резкая, как лезвие гильотины. Она буквально упала, и тогда Сид услышал свое тело.
Страх замкнутого пространства рассеялся, он погружался в себя. Он был слеп, сир, закрыт для всего, что не было его собственным мозгом. Его нутром, полным мерзкой тины, где сталкивались какие-то мягкие штуки. Изредка его сотрясали конвульсии, и все стремительно катилось куда-то внутрь сдавленной плоти. Вскоре какие-то неясные сущности, живые и мертвые, заполнили комнату. И она стала его сердцем.
Сид падал. Он падал в бездонную пропасть, и пропасть пела ему в уши свою рваную песню, в которой тонуло все.
Ослепительный свет ударил в стену посреди полутьмы.
Надпись, чуть съехавшая к углу:
История Миры В.
Сид с усилием перевернулся: объем комнаты по горизонтали рассекал пыльно-белый луч. Он выбрался из пропасти. Вернулись образы мира. Он уцепился за них, как за единственный надежный якорь.
Голограммная фигурка женщины, запертой в клетке. Очень крупный план: утрированные черты Миры. Черные глаза — огромные, подчеркнутые горизонтальными бровями, разлетевшимися до висков. Несообразный рот. Выступы скул на лице, иссушенном не-жизнью. Глаза — провалы без зрачков, льющие мультяшные слезы. Она сжимала прутья клетки, суставы пальцев побелели. Она задыхалась. Она обхватывала себя руками, сжимала изо всех сил, и кожа синела под пальцами.
Клетка исказилась, превратилась в туннель, окруженный прутьями решетки. По нему шла Мира. Она шла к часовне и встала на колени в немой молитве. Она звонила по телефону, никто не отвечал. Она пила. Глушила себя коксом. Жрала атаракс, нозепам, потом снова переходила на кокс: крупитчатые дорожки длиной с руку. Хваталась за сердце, и Сид слышал его удары.
Потому что это сердце было Отсеком. Потому что Отсек был миром.
Потому что вселенная была фантазмом Миры.
Она шла дальше. Ее выворачивало. Она писала на полоску теста на беременность. Сид видел ее лобок — безволосый, бескровный, выступающие кости таза, бледность худых ляжек на фоне унитаза. Беременности не было. Мира отбрасывала бумажку. Пила, глушила себя. Снова делала тест. Беременности не было.
Она шла по купольному саду в резиденции Венса: равнодушно проходила сквозь рассветы и грозы, с той же безмолвной молитвой, у которой не было другого голоса, кроме поломанного механизма сердца Сида.
Она спотыкалась. Лицо у нее было все вымазано слюней. Она задыхалась. Пыталась восстановить дыхание, и взгляд блуждал вокруг, но словно не находил ничего пригодного для дыхания. Тогда она упала на колени, ее лицо побелело, потекла пена, из ноздрей показались две полоски крови — невыносимо-красного цвета на мертвенно-белом фоне губ и подбородка, — глаза остекленели, сердце застучало в десять раз сильнее, барабаня в сдавленную плоть, и вот уже осталось только это сердце. Оно стало дыханием мира. Оно стало Отсеком, который был миром. Оно стало Сидом. Оно стало агонией Миры.
Сердце забилось сильнее, и Мира перестала жить.
Сердце продолжало биться. Новая надпись появилась на экране:
История неизвестных людей
Ослепительный белый цвет над охваченной войной зоной.
Кадры видеосъемки. Картины реальной жизни. Руины и солдаты. Ночь, скрадываемая высокими и яркими языками пламени. Колючая проволока, насыпи из щебня, перегораживающие улицы. Зонщики, их лохмотья, их свирепые морды, измученные голодом, и новенькие, идеальные ружья, не подходящие к одичавшим телам.
Они падают, скошенные беззвучной очередью.
Другая улица, другой квартал в руинах. Другие солдаты, другие тела незнакомых людей, бесшумно пробиваемые пулями. Другие кадры. Другие судороги и падения и такие же следы пуль, идущих ниоткуда. Абсурдная расправа не прекращалась. Оставалась неизменной. Стрельба и мертвецы. Оголтелая пленка крутилась и показывала все время одно и то же. Сцены сменяли друг друга в холодном однообразии. Случалось все время одно и то же, значит, не случалось ничего. В неизвестных людей попадали пули, они умирали. Живые мишени сменяли друг друга на фоне дальних земель. Крайнее напряжение стерло их лица. Тот огонек, что ярче или тусклее светит в глазах каждого человека, отражая странную материю, из которой все мы сделаны, побледнел, стал слабее, угас в пожаре убийства. Он не вернется, даже когда оружие сложат. Испорченный механизм убийства. Последняя контратака, когда никто уже не знает, откуда был сделан первый выстрел, словно освободилась от первоначального намерения, росла и набухала, сметала и слепо разносила в клочья все, и ее совершенно чистая ярость была беспристрастна: не различала своих и чужих. Перед этой слепой стихией, такой же слепой, как гроза, любой, самый истошный рев казался жалкой попыткой причащения, а причаститься — значило прекратить такую жизнь. Надо было дойти до предела бессилия. Бессилия остановить механизм, сбить его ход хныканьем или воплями, которые терялись, как жужжанье насекомых на фоне грома. Бессилия совести, которая не стерпела бы роскоши, неуместности бунта. Вдруг врубился звук. Сид снова утратил всякую уверенность. Ритм ударов снова захватил комнату. Ритм был Отсеком. Ритм был миром. Он был залпом ружей, криками агонии, треском пламени. Он был смертью перед его глазами. Сид осознал свою силу и свою вину. Испорченный механизм был его сердцем, он догадался об этом, как первые люди по ударам грома догадались о существовании Бога.