Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После всего этого мы ожидаем чудес. Любопытство наше достигает последнего предела. Мы, кажется, отдали бы десять лет жизни, чтобы хоть час провести в обществе этих необыкновенных людей. И мы сломя голову кидаемся, чтобы узнать все, что можно, об этом удивительном кружке. Увы! Вот тут-то нас и подстерегает самое горькое разочарование. Все почти члены кружка Сципиона писали: одни — мемуары, другие — речи, третьи — трактаты, четвертые — стихи. Но от всего этого великолепия не дошло ничего — ничего, кроме жалких фрагментов, словно чудесную книгу разорвали на тысячу кусков, большинство из которых погибло, а остальные раскидали, и мы должны шаг за шагом, кусок за куском складывать их, чтобы получить подобие некой картины. И все-таки мы ничего не достигли бы, если бы нас не опередил один человек. Он ни разу не видел Сципиона, родился через четверть века после его смерти, но называл себя его наследником, подражателем, учеником. Человек этот Марк Туллий Цицерон.
Цицерон приехал в Рим совсем мальчиком, и отец отдал его на попечение старому юристу Квинту Сцеволе Авгуру. Юный Цицерон учился у него праву, ибо Сцевола, «хотя и не давал никому уроков, однако никому из желающих не отказывал в советах» (Cic. Brut., 306). Этот старик произвел на юношу неизгладимое впечатление. «Я всегда держу в памяти образ Квинта Сцеволы Авгура», — признавался он уже перед смертью (Phil., VIII, 10). Сцевола, по его словам, «представлял собой удивительное соединение душевной силы с немощью тела» (Rab. mai., 21). Он «был отягощен старостью, измучен болезнью, искалечен и расслаблен во всех членах» (ibid.). Но он заставлял себя ежедневно вставать до света и садился в кабинет, чтобы бесплатно давать советы каждому желающему. Он первым приходил в Курию, и никто в трудное для Республики время не видел его в постели (Phil., VIII, 10). Когда же Сатурнин с оружием в руках восстал против законов и консул призвал всех защитить Республику, первым пришел на его зов слабый, больной Сцевола, опираясь на копье (Rab. mat, 21).
Знал он феноменально много. В философии разбирался так, что греческие философы с ним консультировались (Cic. De or., I, 75), а уж в юриспруденции он не имел себе равных. Его глубокие суждения, короткие меткие высказывания поражали мальчика (iCic.Amic1). И при этом в нем не было ни тени важности, надутости. Он всегда был так мягок, так вежлив (Cic. De or., 1,35). Вот как мило, например, он подшучивает над собственными немощами:
«Сцевола, прошед два или три конца, сказал:
— Отчего, Красс, мы не берем пример с Сократа в Платоновом «Федре»? Меня надоумил твой платан: укрывая это место от лучей, он раскинулся своими развесистыми ветвями не хуже, чем тот, тень которого привлекла Сократа, хоть мне и кажется, что тот платан вырос не столько благодаря ручейку, который там описывается, сколько благодаря самой речи Платона. Сократ разлегся под тем платаном на траве и в таком положении вел свои речи, которые философы приписывают божественному откровению; а то, что он сделал на своих закаленных ногах, во всяком случае еще справедливее представить моим» (Cic. De or., 1,28).
Цицерон необыкновенно привязался к своему учителю. «Пока я мог, я уже никогда ни на шаг не отходил от этого старика» (Атгс., 1). И вот ежедневно он приходил в полукруглую комнату, экседру, где Сцевола любил принимать своих друзей. Часто, очень часто рассказывал он о прошлом, и Цицерон жадно его слушал. Перед ним оживали целые картины минувшего. Более всего старик любил вспоминать своего незабвенного тестя, Гая Лелия, которого любил как отца, и его друга, знаменитого Публия Африканского, в доме которого он так часто бывал. Эти великие имена Цицерон слышал не в торжественных речах, не в официальной истории, а в простой беседе и полюбил эти рассказы так, как мы любим рассказы о наших бабушках и дедушках. Юноша постепенно проникался убеждением, что не было никого лучше, благороднее Сципиона (De amic., 6). Ввергнутый в пучину кровавых смут, гражданских войн, он вспоминал этого чистого, великодушного человека, его образ стал для него путеводной звездой среди моря бедствий, он сделался для него мерилом нравственного совершенства, живым идеалом, по которому Цицерон всегда равнял свои поступки. «Я по мере сил своих стараюсь подражать ему», — признается он (Verr., IV, 81).
Цицерон стал собирать все, что известно было о его герое. Его интересовала каждая мелочь: как он держался на ораторском возвышении, с какой интонацией говорил, повышал ли голос, как любил шутить и забавляться, впадал ли в боевое неистовство во время сражения или, напротив, был спокоен и не терял головы (De or., I, 255; II, 22; Tusc., IV, 48). Короче, он хотел, чтобы Публий Африканский встал перед ним как живой. Он изучал историю Полибия, названного отца Сципиона; сочинения философа Панетия, друга Публия, стали его настольными книгами. Он внимательно читал историю Фанния, другого зятя Лелия, и чуть ли не наизусть знал речи самого Лелия. Но этого мало. Он узнал, что в живых остался еще один член кружка Сципиона, Рутилий. И Цицерон не задумываясь отправился в Малую Азию, где тот в это время жил, чтобы побеседовать с ним и записать его воспоминания (например, Brut., 85–88).
Постепенно он все более укреплялся в мысли, что не по крови, но по духу является наследником и потомком Сципиона. «Пусть у других будет изображение Публия Сципиона Африканского, пусть другие украшают себя добродетелями и славной памятью усопшего, — пишет он, — …я имею право участвовать в воздаваемых его памяти почестях…: общность стремлений и действий соединяет почти так же тесно, как родство» (Verr., IV, 81). Недруги даже издевались над ним, говоря, что этот безродный арпинец возомнил себя «последним оставшимся в живых потомком… Сципиона Африканского» (Sail. Invect., I, 1,). А друзья в беседах с ним шутливо называли Эмилиана «твой Сципион» (Cic. Leg., 111,37).
Когда Цицерон сам взялся за перо и начал писать философские трактаты, он придал им форму диалогов, и героями их стали не друзья самого оратора, как у Платона, но Сципион, Лелий и члены их кружка. Мы видим их в самой непринужденной обстановке, слышим их голоса и невольно начинаем представлять их себе так, как нарисовал оратор. Но тут перед нами встает вопрос: насколько можно верить писаниям Цицерона? Не впадаем ли мы в роковую ошибку, относясь серьезно к его литературным портретам? Ведь, скажут мне, это всего лишь беллетристика: оратор просто вкладывает в уста Сципиону и Лелию свои мысли. Но это не совсем так. Во-первых, ведь и Платон вкладывал в уста Сократа свои мысли, он даже приписал ему свою утопию, между тем диалоги Платона безусловно создают образ Сократа. Для нас важно, что Цицерон знал о Сципионе и его кружке необыкновенно много, неизмеримо больше того, что знаем мы теперь; что он считал себя наследником Сципиона, как бы возрождал его кружок и полагал, что развивает идеи Публия Африканского и его друзей. Не будь Цицерона, имена Сцеволы, Рутилия и даже Лелия были бы для нас пустыми звуками, благодаря же Цицерону мы видим живых людей из плоти и крови.
Далее, если мы присмотримся к диалогам Цицерона, то заметим, что это интереснейшие и продуманнейшие произведения. Действие в них происходит не где-то вне времени и пространства. Они всегда приурочены к определенному году, даже месяцу. Диалог «О государстве» происходит зимой 129 года, после бурных столкновений Публия с триумвирами, на вилле самого Сципиона, куда он удалился на несколько дней, чтобы немного передохнуть перед решительной битвой. Действие диалога «О дружбе» развертывается несколько месяцев спустя, уже после трагической гибели Сципиона. Герой диалога Лелий вспоминает события и разговоры, описанные в «Государстве», так, словно перед нами вторая глава той же книги, хотя Цицерон написал «Дружбу» почти через десять лет после «Государства». Замечательно, что в своих диалогах Цицерон строго придерживался некой исторической фикции. Содержание беседы, описанной в «Государстве», ему, как он пишет в предисловии, сообщил ее участник Рутилий. А известно, что Цицерон действительно был у Рутилия и записал множество его рассказов о Сципионе и Лелии. То же и в «Дружбе». Цицерон начинает с того, что рассказывает о своем обучении у старого Сцеволы, об их беседах, а потом вспоминает, как в то время весь Рим был поражен тем, что некий Сульпиций порвал с ближайшим другом. Естественно, Цицерон сразу заговорил об этом со своим старым учителем. А тот, как с ним частенько бывало, перенесся мыслями во дни своей юности и стал рассказывать, как он, Сцевола, тогда еще молодой человек, пришел к своему незабвенному тестю Гаю Лелию после смерти Сципиона и что сказал ему Лелий о дружбе. Сам Лелий умер через несколько месяцев, и в той беседе он словно подводил итог всей своей жизни. Сейчас, спустя много-много лет Цицерон, сам уже старик, вспомнил рассказ Сцеволы и решил изложить его в форме диалога. Все это Цицерон говорит так просто, так убедительно, так достоверно, что я никогда не могла побороть внутреннего убеждения, что оба разговора происходили на деле.