Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гольдмунд. — шептала она ему пылко на ухо, — о, какой же ты волшебник! От тебя, милый Гольдмунд, я хотела бы иметь ребенка. А еще больше я хотела бы умереть от тебя. Выпей меня, любимый, заставь меня растаять, убей меня!
Глубоко в ее горле запело счастье, когда он увидел, как таяла и слабела твердость в ее холодных глазах. Как нежная дрожь умирания, пробежал трепет в глубине ее глаз, угасая, подобно серебристому ознобу умирающей рыбы, матово— золотистой, подобно отблескам волшебного мерцания в глубине реки. Все счастье, какое только способен пережить человек, казалось ему сосредоточилось в этом мгновении.
Сразу после этого, пока она, трепещущая, лежала с закрытыми глазами, он тихо поднялся и скользнул в свое платье. Со вздохом сказал он ей на ухо:
— Сокровище мое, я тебя оставляю. Мне не хочется умирать, я не хочу быть убитым графом. Сначала мне хотелось бы еще раз сделать тебя и себя такими счастливыми, какими мы были сегодня. Еще раз, еще много, много раз!
Она продолжала лежать молча, пока он совсем оделся. Вот он осторожно закрыл ее покрывалом и поцеловал в глаза.
— Гольдмунд, — сказала она, — о, тебе нужно уходить! Приходи завтра опять! Если будет опасно, я предупрежу тебя. Приходи, приходи завтра!
Она потянула за шнур колокольчика. У двери гардеробной его встретила камеристка и вывела из замка. Он с удовольствием дал бы ей золотой, в этот момент он постыдился своей бедности.
Около полуночи он был на рыбном рынке и посмотрел вверх на дом. Было поздно, все уже, видимо, спали, вероятно, ему придется провести ночь под открытым небом. К его удивлению, дверь дома оставалась открытой. Путь в его комнату вел через кухню. Там был свет. При крохотном масляном светильнике за кухонным столом сидела Мария. Она только что задремала, прождав два, три часа. Когда он вошел, она испугалась и вскочила.
— О, — сказал он, — Мария, ты еще не ложилась?
— Я не ложилась, — ответила она. — Иначе дом заперли бы.
— Мне жаль, Мария, что тебе пришлось ждать. Уже так поздно, не сердись на меня.
— Я никогда не рассержусь на тебя, Гольдмунд. Мне только немного грустно.
— Тебе нечего печалиться. Почему же ты печальна?
— Ах. Гольдмунд, как бы мне хотелось быть здоровой, и красивой, и сильной. Тогда тебе не приходилось бы ходить по ночам в чужие дома и любить других женщин. Тогда бы ты. пожалуй, и остался со мной и хоть немного любил бы меня.
Никакой надежды не звучало в ее нежном голосе и никакой горечи, только печаль. Смущенный, он стоял возле нее, ему было жаль ее настолько, что он не нашелся ничего сказать. Осторожно взял он ее голову и погладил по волосам, и она стояла тихо, трепетно чувствуя его руку на своих волосах, немного всплакнув, она выпрямилась и сказала робко:
— Иди спать, Гольдмунд. Я сказала глупость спросонья. Спокойной ночи.
Какой-то день, полный счастливого нетерпения, Гольдмунд провел на холмах. Если бы у него была лошадь, он сегодня же поехал бы в монастырь, где находилась прекрасная Мадонна его мастера; ему необходимо было увидеть ее еще раз, ему казалось также, что ночью он видел мастера Никлауса во сне. Ну да еще успеется. Если это счастье любви Агнес и будет недолгим и, может, приведет к беде — сегодня оно было в расцвете, ему нельзя было его упускать. Видеть людей и отвлекаться ему не хотелось, ему хотелось провести этот мягкий осенний день под открытым небом, среди деревьев и облаков. Он сказал Марии, что собирается погулять за городом и вернется, видимо, поздно, попросил дать ему кусок хлеба побольше и вечером не дожидаться его. Она ничего не ответила на это, дала полную сумку хлеба и яблок, прошлась щеткой по его старому сюртуку, дыры которого она в первый же день заштопала, и отпустила его бродить.
Он шел над рекой через опустевшие виноградники по крутым ступенчатым дорогам вверх на холмы, брел в лесу, переставая подниматься, пока не достиг последнего круга холмов. Здесь солнце слабо просвечивало сквозь стволы голых деревьев, дрозды вспархивали от его шагов в кусты, сидели, пугливо нахохлившись, и смотрели черными бусинками глаз из чащи, а далеко внизу голубой дугой текла река и лежал город, маленький, будто игрушечный, оттуда не доносилось ни звука, кроме призывного звона к молитве. Здесь, наверху, было много небольших поросших травой валов и холмов, еще с древних языческих времен, не то укреплений, не то могил. На один из таких холмиков он опустился. Здесь хорошо было сидеть на сухой шуршащей траве и обозревать всю далекую долину, а по ту сторону реки холмы и горы, цепь за цепью, пока горы и небо не сливались в игре голубоватых тонов и были уже неразличимы. Всю эту далекую страну и много дальше, насколько хватал глаз, прошел он своими ногами; все эти местности, бывшие теперь далью и воспоминанием, были когда— то близкими и настоящими. В этих лесах он тысячи раз спал, собирал ягоды, голодал и мерз, за этим гребнем гор и полосами пустоши он странствовал, бывал радостным и печальным, полным сил и усталым. Где-то в этой дали, по ту сторону видимого, лежали сожженные кости доброй Лене, где-то там. может, все еще бродит его товарищ Роберт, если его не настигла чума; где-то там лежал убитый Виктор, и где-то в волшебной дали лежал и монастырь его юношеских лет. поместье рыцаря с его прекрасными дочерьми, металась несчастная затравленная Ревекка или погибла. Все они, далекие места, поля и леса, города и деревни, поместья и монастыри, все эти люди, живы они или мертвы, были внутри его. в его памяти, в его любви, его раскаянии, его тоске связаны между собой. И если завтра и его настигнет смерть, все это опять распадется и угаснет, вся эта книга образов, столь полная женщин и любви, летних утр и зимних ночей. О, пришло время сделать еще что-то, создать и оставить после себя что-то, что переживет его.
Эта жизнь, эти странствия, все эти годы со времени его ухода в мир пока дали не много плодов. Остались несколько фигур, которые он сделал когда-то в мастерской, прежде всего Иоанн, да еще эта книга образов, этот нереализованный мир в его голове, прекрасный и скорбный мир воспоминаний. Удастся ли ему спасти что-нибудь из этого внутреннего мира, воплотив его вовне? Или все так и будет идти дальше: все новые города, новые пейзажи, новые женщины, новые переживания, новые образы, нагроможденные друг на друга, из которых он ничего не вынесет, кроме вот этой беспокойной, мучительной, хотя и прекрасной переполненности сердца?
Ведь как постыдно дурачит нас жизнь, хоть смейся, хоть плачь! Или живешь, играя всеми чувствами, впитывая все от груди праматери Евы — но тогда, хотя и испытываешь немало высоких желаний, нет никакой защиты от бренности; становишься грибом в лесу, который сегодня полон прекрасных красок, а назавтра сгнил. Или же, пытаясь защититься, закрываешься в мастерской, желая сделать памятник быстротекущей жизни — тогда вынужден отказаться от жизни, становясь только инструментом, хотя и стоишь на службе вечного, но иссыхаешь и теряешь свободу, полноту и радость жизни. Так случилось с мастером Никлаусом.
Ах, и вся-то жизнь только тогда и имеет смысл, если подчинишь себе и то и другое, чтобы жизнь не была раздвоена иссушающим «или — или»! Творчество без того, чтобы платить за него жизнью! Жизнь, чтобы не отказываться из-за нее от благородного творчества! Неужели же это невозможно?