Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в тишине прозрачной ночи внезапно гиря на цепочке вздрогнула!
И незнакомым стало все знакомое!
А ходики спешат и спотыкаются, словно нищий Алеша-танкист на ногах-деревяшках торопится. Вытянув в сивой щетине кадык, и глазами вперед забегая, и боль зажимая в оскале зубов, летит как в атаку к другому ларьку, где еще хлеб раздают развесной и должны быть довески к буханке.
Спешит, чтобы видом своим бессловесным довески те взять у людей, чтоб племянников, вечно голодных, накормить долгожданной «чернушкой».
И жарким дыханием давится, хватая воздух растопыренными ноздрями. И тощая сума из-под противогаза голодной пустотой с плеча свисает. И сотрясается она, и по шинельке ерзает заношенной, когда ее хозяин второпях, сосновыми ногами заплетаясь, в мучительном шаге-броске на костыли с размаху падает…
И Ванечка-нищий, племянник Алеши-танкиста, в лунной печали возник бессловесным, таким, как стоит у ларька.
— Ванечка, где же твой папка? — мимоходом кто-нибудь спросит, подавая мальчику хлебный довесок.
— На войне потерялся, — прошепчет он тихо и так глянет своей синевой неморгающей, будто ты виноват, что папка его с войны не вернулся…
И тут же, в сумерках лунных, глаза проявились Ванюшкины над иконой Божьей Матери, и сиянием синим заполнили ночь, и глядеть на Валерика стали немигающе-пристально.
И Валерик почувствовал виноватость свою перед Ванечкой, когда вареным раком его угостил.
В ладошки раскрытые принял Ванечка рака! С восторгом счастливым разглядывать стал, забыв обо всем на свете. И казалось, что рак на Ванюшу бусинки глаз навострил, свесив с ладошек клешни и шейку.
За все свое тяжкое детство Ванюшка, наверно, впервые так радостен был. И тут же Валерик вмешался:
— Да что ты глядишь на него! Его ж надо есть! Вот так!
И оторвал у рака шейку. И чистить стал, колупая панцирь, как Ванечка плачем зашелся беззвучным, с ужасом глядя то на шейку в руках Валеркиных, то на остатки рака в ладошках своих.
— Ему же больно! — прошептал сквозь слезы и дуть на рака стал, словно ту боль, одному ему ведомую, пытался унять. И радость былая в глазах темной синью подернулась.
— Да что ты, Ванюша! Он же вареный! На базаре бабуля купила! Да что ты ревешь! — огорчился Валерик и предложил: — Хочешь, шейку вот эту срубаем вдвоем?
Ванечка так головой закрутил протестующе, что Валерик поморщился.
— Ладно, — вину сознавая свою, вздохнул он. — Пошел я тогда.
И откуда-то бабушкин голос шепотком долетел до него: «Ну и дай ему рачка другого, что за пазухой держишь, раз дитенка обидел».
На ладонях Ванюшкиных рак другой появился, а Валерик ушел огорченный, что «таких двух рачищев отдал», пересилив себя.
А Ванечка целого рака уложил на приступку ларька, шейку расправил и клешни и что-то шептать ему стал, припав животом к земле. И улыбался даже с застывшими слезами на ресницах.
Но не было уже той прежней радости. Той самой первой, искренней и светлой, уже не было.
Случилось это у ларька, в котором уже хлеб не продавали. И не было людей, так плотно обступавших его утром. Был только Ванечка- нищий да его дядя, Алеша-танкист. Намотавшись за утро в многотрудных бросках за довесками хлебными, руки раскинув и костыли с деревяшками ног, отважный танкист дремал, изнеможением и нищетой прибитый…
Как-то мимо ларька проходила колонна немцев, и Валерик, завидев Фрица, поприветствовал его:
— Эй, Фриц, хай!
— Хай, хай, — махнул рукой Фриц. — Пока!
— Пока, пока!
— Ты что это пленного дразнишь, мерзавец такой! — Алеша-танкист, хищно вытянул шею в Валеркину сторону. — Как вот щас перепояшу костылем, будешь знать, как пленных обижать!
— Я не дразню! — отскочил Валерик. — Его так зовут!
— А… — тут же успокоился Алеша-танкист и глазами впился в хлебный довесок на буханке чьей-то, отходящей от ларечного окошка.
А потом пришла очередь всем удивиться, когда появился на улице Ванечка в новых штанах.
— Что ж ты довесков не просишь? — выйдя с хлебом из лавки, удивился Валерик, заметив стоящего Ванечку в очереди. — И штаны у тебя мировенские…
— А потому что товарищ Сталин нам помогает, — на ушко Валерику ответил Ванечка шепотом, — потому что наш папка был на войне командиром большим и в плен никогда не сдавался.
— И мой папка был… Его тоже убили…
— А моего — не убили! Он сам погиб смертью храбрых на заграничной земле! За товарища Сталина и за Родину нашу, понятно!
Ванечка радостью был переполнен, но вел себя сдержанно, видно, не верил еще до конца в перемены счастливые:
— Мамке сказали начальники, что наш Петька суворовцем будет. И я буду, когда подрасту.
Сказал и вздохнул притаенно:
— Наша мамка теперь на заводе работает и хорошо получает. А базар теперь тетка другая метет. Мамка метлу ей отдала свою, и совок, и лопату… А дядю Лешу забрали в больницу, чтоб железные ноги приделать.
Он помолчал, глядя на босые ноги свои, от цыпок отмытые, и, доверительно глядя Валерке в глаза, негромко, но твердо сказал:
— Я буду всегда как мой папка. А в школе учиться буду как Володя Ульянов. Мамка сказала, что нам теперь плохо нельзя… быть. А довески просить было, знаешь, как стыдно! О-о… Ты не знаешь…
И своим же словам покивал головой Ванюша, и глазами товарища старшего, хватившего лиха сверх меры, на Валерика глянул, по-взрослому:
— Я так боялся, что меня будут нищим дразнить… все время.
— И дразнили?
— Ого, еще как! Малышня из домов НКВДешных.
…Впечатления прожитых дней лунной ночью становятся ярче, значительней, будто сказка волшебным огнем и печали, и радости высветила, оттого и глядится по-новому все.
«Спят уже все и ночи не видят красивой и сказочно-чудной, будто в царстве Царицы Ночной… И Сережка-ремесленник спит. Голова полотенцем обвязана: так он чуб приучает лежать. И стрижется «под бокс», и в секцию ходит по бегу, потому что влюбился в Валечку, из барака соседнего. И бросил курить. Вот как трудно живется взрослым!..»
Перед иконой Божьей Матери Смоленской Одигитрии, над тумбочкой с Евангелием, уютным светом огонек лампадки теплится, оберегая бабушкин покой, и веки тяжелит дремотой ласковой.
— Теплится, а не горит, — говорит себе Валерик, засыпая.
— А так мамка моя говорила, — голос бабушки Насти из лунной дали наплывает. — Да оно и понятно, что теплится, а не вот вам горит-полыхает! Это ж не в печке дрова, а Божий огонь. Затеплен для души и для молитвы.
И в голове Валеркиной сама собой молитва шепчется, что научила бабушка. Играючи все вышло, невзначай.