Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, это вообще единственная шутка, которую я когда-либо придумала вне контекста.
Это был странный вечер. Мы с Олегом договорились пойти в кино. Он только что вернулся из Цюриха – затянувшиеся почти на неделю переговоры, и я не знала, говорить ли ему об ужине с Олей. Лера считала, что, отмалчиваясь, я будто бы вступаю с ней в коалицию. А единственная коалиция возможна с ним. Я должна держаться как одно целое, если хочу, чтобы он так меня и воспринимал. У Леры в голове не укладывалось, что я, возможно, хочу вовсе не этого. Она почему-то считала, что все, кто не может определиться с желаниями, на самом деле хотят крепкую семью.
А я просто устала.
Как тот инопланетный синий бык из «Альтиста Данилова».
И вот вечером на моем пороге материализовался Олег, он был слегка навеселе, и в руках его была спортивная сумка.
– Ой, ты даже домой с самолета не заехал, что ли? – удивилась я. – Тебя покормить? У меня есть паста.
– Почему же, заехал как раз, – он качнулся навстречу. – Мне надо было поговорить с женой.
– Ты меня пугаешь.
– Я все решил, – покачиваясь и цепляясь за дверной косяк, изрек он. – Я ухожу.
Втиснулся в мою тесную прихожую, сбросил ботинки, доплыл до дивана и с облегченным вздохом рухнул на оный. Я же со священным ужасом смотрела на мужчину, который бывал в моей квартире достаточно часто для того, чтобы полуавтоматическим движением нащупать пульт от телевизора, не глядя, закинуть ноги на резной журнальный столик, который я некогда привезла из Китая.
Стало очевидно, что, во-первых, ни в какое кино мы не идем, а во-вторых, в моей жизни только что произошло нечто важное. Как всегда, в неподходящий будничный момент.
Я пошла на кухню и сварила для него густой травяной чай, отрезвляющий. Внутренности моих кухонных шкафчиков похожи на ведьмовской погребок – сотни банок с сушеными травами, какие-то ростки, лепестки, орешки. Я бросила в кастрюлю лимонник, чабрец, свежий вьетнамский улун, крымскую железницу и несколько ложек брусничного варенья, а когда вернулсь в комнату с огромной глиняной пиалой, из которой поднимался к потолку ароматный парок, Олег уже спал.
Поставив чашку, я с ногами взобралась на подоконник и закурила.
Это был не мой, совершенно не мой сценарий.
Наше волшебство было израсходовано, и началось строительство карточного домика.
Мы рассказываем друг другу сказки. Даже самые честные из нас. Так уж мы, люди, устроены.
Курочка Ряба. Грустная московская сказка
У некой Оленьки муж с завидной периодичностью нес золотые яички – то домик в Барвихе снесет, то виллу в Ницце, то новую коллекцию Прада, то блестящий красный автомобиль. Бизнес у него был процветающий. Оленькина жизнь была похожа на сказку. Дом полная чаша, идеальный быт обеспечивают экономка, похожая на Надежду Константиновну Крупскую, филиппинки-горничные и повар из итальянского города Верона. Того самого, где жили Ромео и Джульетта. Оленька на повара того иногда смотрела с нарастающей тоской – отмечала, до чего же смуглы и длинны его пальцы, до чего же зелены глаза, шелковисты буйные кудри. Иногда повар ей снился – сначала они целовались на увитом плющом стареньком балконе, а потом приходили злые Монтекки и Капулетти, и бедной Оле приходилось принимать ботокс внутривенно, потому что жизнь без солоноватого вкуса его жадных губ казалась лишенной блеска и смысла. Оленька считала себя несчастной и целыми днями занималась преимущественно тем, что убивала время, которое считала злейшим своим врагом. Она была отважным генералиссимусом, в
распоряжении которого числилась целая армия, помогавшая изрубить в куски ненавистные часы и минуты, – и салоны красоты, и массажные кабинеты, и рестораны диетического питания, и йога-клубы, и магазины с платьями. У нее была платиновая visa с неограниченным лимитом и грустные глаза инопланетянки, за которые когда-то и полюбил ее исправно несший золотые яички муж.
И вот однажды, под Рождество, муж снес специально для любимой своей Оленьки коллекционный фарфор, восемнадцатый век, четыре чашечки с блюдцами и молочник, с тонкой позолоченной каймой, в ирисах, пионах и чайных розах. А Оленька вдруг посмотрела сначала на толстобокий малиновый пион, потом на толстобокого румяного мужа, и так тошно ей стало, так невыносимо тошно, что она взяла молочник, прямо за носик тончайшей работы, и запустила его в стену. И тот, жалобно звякнув, распался в прах. Муж опешил, а Оленька уже не могла остановиться. Била-била, била-била, и вот, наконец, весь сервиз целиком и разбила.
«И вообще, у тебя любовница, – сказала Оленька. – И я о ней давно знаю. Она балерина, уродина и дура, так-то!»
Муж разозлился, собрал вещи и ушел. Но к вечеру передумал и вернулся, да не один, а с самым дорогим московским адвокатом. «Почему я должен убираться из собственной квартиры?! Нищей тебя взял, нищая и уйдешь отсюда!» И кредитку отобрал, и даже карточку в спортклуб взять с собой не разрешил. И с поваром из Вероны она попрощаться не успела, и только экономка, похожая на Надежду Константиновну Крупскую, насмешливо сказала ей вслед: «Роман Гаврилыч просил передать, чтобы вы больше ему не звонили, все бумаги пришлет на подпись его ассистент».
Грустная Оленька сняла однушку в Кузьминках и устроилась продавцом-консультантом в парфюмерный магазин – уж в чем, а в баночках-скляночках она разбиралась, как в таблице умножения. Сначала, конечно, было невыносимо – и экономить она не умела, и утреннее метро казалось ей филиалом преисподней, и на нервной почве она подсела на «крошку картошку» и набрала четыре килограмма. Но потом ничего – обжилась в новых обстоятельствах, завела кота и назвала его Капулетти, а потом и новый муж появился, хороший парень. И нес он для Оленьки яички, да не золотые, а простые – то билеты в Крым на неделю купит, то перстенек серебряный с мутным аметистом подарит, то пиццу деликатесную на дом закажет. И стали они жить-поживать, и секс, между прочим, был прекрасный, и Оленьке даже не снился больше увитый плющом старенький балкон и чужие смуглые нежные руки, и жили они долго и счастливо, и умерли в жерле какого-то очередного московского ЧП, в один день.
В мои восемнадцать самой заветной мечтой было поскорее съехать от родителей. Обзавестись территорией с моими правилами. Чтобы никто не
заглядывал в мой шкаф под благородным предлогом «хотела разложить по полкам чистое белье», чтобы мою еще не утвержденную красоту не отнимали непрошеным утренним комментарием: «А по-моему, эта юбка тебя полнит». Чтобы в холодильнике не было никаких пончиков, если я на диете, и чтобы никто и никогда в радиусе десятка метров от меня не пытался сварить мясной суп, потому что меня мутит от запаха вареной плоти. Чтобы можно было делать только то, что хочется мне, и ни перед кем за это не оправдываться.
Мне еще повезло. Мы с родителями жили в трехкомнатной квартире, у меня с детства был свой угол – может быть, поэтому я и выросла такой неженкой. Вот Лера и ее мать до пятнадцати обитали в коммуналке на Знаменке – это была прекрасная коммуналка как из старого советского кино. Старинный расшатанный паркет, высоченные потолки с лепниной, соседи – обаятельные чудики, которые воспринимались почти семьей. Настоящая школа жизни. Когда приходится вставать на час раньше, чтобы занять очередь в туалет. И даже яичницу ты себе жаришь не в любой момент, а по расписанию – чтобы не занять ненароком плиту, когда у тети Мани запланированы мясные кулебяки. Как большинство детей, Лера воспринимала реальность вокруг себя нормой, вела точку отсчета от собственной личности и окружающего ее пространства. Конечно, она бывала в гостях у одноклассниц и видела, что у некоторых имеется собственная комната с немецкой мебелью и сшитыми на заказ шторами, но ущемленной себя не чувствовала. Даже наоборот – когда им наконец дали квартиру в Чертанове, Лерка рыдала и отказывалась выглядывать в окно – ей все мерещилось, что из столицы они перебрались в какой-то сказочный Мордор. Она-то привыкла к чистому Арбату, к разношерстной толпе и богемным аборигенам, к приветливым интеллигентным старушкам, к тому, что за свежим хлебом можно пойти хоть в домашних тапочках – никто и слова тебе не скажет. Она привыкла гулять с подружками до полуночи, петь под гитару у стены Цоя, кокетничать с байкерами, уютно переругиваться с дворниками, болтать с уличными художниками и музыкантами. Привыкла к тому, что улица была продолжением дома, безопасным миром, в который она вросла всем существом. У московского центра свои законы. В Чертанове же все было серым и неуютным. Одинаковые безликие дома, люди с серыми лицами, соседи, которые и не думали улыбнуться друг другу при встрече. Мрачные молодые люди в синтетических спортивных костюмах пили пиво в детских песочницах, а когда в самый первый день новой жизни, проходя мимо такой компании ее ровесников, Лера машинально поздоровалась, кто-то зло бросил ей в лицо: «Отвали!», и потом все хохотали ей вслед. Ее совсем не радовало, что теперь есть и своя комната, и ванна, в которой можно сидеть с книгой хоть часами, и новенький белоснежный холодильник, из которого никто не умыкнет твой глазированный сырок. По ночам она плакала.