Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подошла к комоду и выдвинула ящик, который почти никогда не открывала, – тот, где хранилась шкатулка из лавы. Внутри нашла серебряную пуговицу, которую вернула мне Подарочек несколько лет назад. О пуговице давно не вспоминали, и она потускнела. Я положила ее на ладонь.
Как человеку узнать голос Бога? Я поверила, что голос, повелевавший мне ехать на Север, принадлежит Ему, хотя, возможно, ощутила собственный порыв к свободе. Возможно, то был мой голос. Разве это имеет значение?
Сара
Дом назывался Грин-Хилл. Когда Израэль приглашал погостить в его семье в окрестностях Филадельфии, я представляла себе просторный каркасный дом с большой верандой и ставнями из сосны. Приехав к ним в конце весны, я с изумлением обнаружила небольшой каменный замок. Грин-Хилл оказался мегалитическим сооружением из бледно-серых камней, украшен он был арочными окнами, балконами и башенками. Увидев его впервые, я почувствовала себя настоящей изгнанницей.
Покойная жена Израэля Ребекка, по крайней мере, постаралась сделать дом уютным. Наполнила его вязаными ковриками, подушками с цветочным рисунком, обставила скромной мебелью. На стенах висели часы с кукушкой, из которых выскакивали птички и куковали каждый час. Жилище это было очень странным, но постепенно я привыкла к жизни в каменоломне. Я любила смотреть, как блестит под дождем каменный фасад и как он серебрится при свете полной луны. Мне нравилось слушать, как медленной спиралью закручивается в комнатах эхо детских голосов, было приятно, что в жаркие дни воздух в помещении остается сумрачным и прохладным. Но больше всего меня покорила неприступность замка.
Я поселилась в мансардной комнате на третьем этаже. Перед этим несколько месяцев переписывалась с Израэлем и ругалась с матерью. Я надеялась уверить ее в том, что все это промысел Божий. Она была набожной женщиной. Поколебать ее представления о жизни могло лишь благочестие, но, когда я рассказала о Внутреннем Голосе, она пришла в ужас. Решила, что я встала на путь одержимых женщин-святых, которые позволяли бросать себя в кипящее масло и поджаривать на решетке. Когда я наконец призналась, что намерена жить под крышей мужчины, которому писала те скандальные неотправленные письма, у матери сдало здоровье, на нее посыпались разные хвори, начиная с лихорадки и кончая болью в груди. Она не притворялась, о чем говорило ее осунувшееся лицо в испарине, и я опасалась, что мое намерение может убить ее.
– Если в тебе осталась хоть капля благопристойности, ты не сбежишь из дома к вдовцу-квакеру! – кричала она во время нашей последней стычки.
Мы были в ее спальне, и я стояла спиной к окну, глядя на ее покрасневшее от гнева лицо.
– …Там живет также незамужняя сестра Израэля, – в десятый раз повторила я. – …Я просто сниму у них комнату. Буду помогать с детьми, заниматься с девочками… Все вполне пристойно. Считай меня гувернанткой.
– Гувернантка. – Она прижала ко лбу тыльную сторону ладони, словно отгораживаясь от чего-то. – Это убило бы твоего отца, будь он жив.
– …Не впутывай отца. Он хотел для меня счастья.
– Не могу – не стану тебя на это благословлять!
– …Значит, поеду без твоего благословения.
Я оцепенела от собственной смелости.
Мать откинулась в кресле, и я поняла, что сильно обидела ее. Она сердито уставилась на меня воспаленными глазами:
– И поезжай! Только держи при себе омерзительные россказни о голосах. Ты едешь на Север лечиться, понятно?
– …И каким же недугом я страдаю?
Повернувшись к окну, она сделала вид, что рассматривает кусок шафранового неба. Молчание затянулось, и я решила, что мне можно уйти.
– Кашель, – изрекла она. – Мы боимся, что у тебя чахотка.
Вот такой пакт я заключила. Мать согласится на мой отъезд и не выгонит меня из семьи, а я притворюсь, что моим легким угрожает чахотка.
За три месяца в Грин-Хилле я часто тосковала по дому и чувствовала себя не в своей тарелке. Я скучала по Нине, да и Подарочек не выходила из головы. К своему удивлению, я скучала по Чарльстону – разумеется, не по рабовладению или общественным кастам. Мне вспоминались блики света на воде гавани, просоленный морской воздух, райские птицы с оранжевыми головками в садах, летние ветра, хлопающие ставнями на верандах. Стоило закрыть глаза, и я слышала колокола церкви Святого Филипа и ощущала душный сладкий аромат бирючины, заполняющий город.
К счастью, дни здесь текли быстро. Они были заполнены заботами о восьми осиротевших детях от пяти до шестнадцати лет, а также домашними делами, с которыми я помогала сестре Израэля Кэтрин. Даже в самых своих суровых пресвитерианских убеждениях мне далеко до нее. Это была исполненная благих намерений женщина, отличающаяся неискоренимой чопорностью. Она плохо видела, и даже очки не позволяли ей вдеть нитку в иголку или отмерить муку. Не представляю, как они управлялись с делами до меня. Платья девочек были подшиты неровно, и в бисквит вместо сахара вполне могла попасть соль.
Каждую неделю мы ездили в город в молитвенный дом на Арч-стрит, поездки были долгими и утомительными. Я стала стажером-квакером, после того как подверглась допросу со стороны совета старейшин по поводу своих убеждений. Теперь приходилось ожидать их решения, проявляя себя с наилучшей стороны.
Каждый вечер, к огромному неудовольствию Кэтрин, мы с Израэлем спускались с холма к небольшому пруду – покормить уток. Украшенные радужными зелеными перьями и причудливыми черными хохолками, эти птицы словно бросали вызов квакерству. Кэтрин как-то сравнила их оперение с моими нарядами.
– Неужели все южные дамы склонны наряжаться напоказ? – спросила она.
«Если бы эта женщина только знала!» Самые пышные свои наряды я оставила дома. Подарила Нине несколько шелковых платьев, усыпанных всевозможными украшениями – от перьев до меха, роскошный головной убор из кружев, привезенную из-за границы модную шляпу, накидку из оборчатого тюля, брошь из лазурита, нитки жемчугов, веер, инкрустированный крошечными зеркальцами.
В какой-то момент мне пришлось бы перешить свой капор. И отказаться от всех любимых вещей, облачиться в серые платья и скромные капоры, став совсем непривлекательной. Кэтрин уже предложила мне в качестве «поощрения» несколько мышиных нарядов, как будто их вид мог вызвать что-то помимо отвращения. К счастью, ритуал отказа от украшательства должен был состояться лишь по окончании испытательного срока, и я не торопила события.
Прогуливаясь с Израэлем у пруда, мы бросали в воду хлебные крошки и смотрели, как утки спешат к ним. В зарослях рогоза в дальнем конце пруда лежала вверх днищем старая шлюпка, но мы не отваживались покататься на ней, сидели на сооруженной моим спутником скамье и беседовали о детях, политике, Боге и неизменно о вере квакеров. Израэль часто говорил о жене, скончавшейся полтора года назад. Его Ребекку можно было бы причислить к лику святых. Однажды, когда он заговорил о ней, его голос прервался, он взял меня за руку, и мы молча сидели в сгущающихся фиолетовых сумерках.