Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По утверждению Бахтерева, театральный “час” прошел безукоризненно – если не считать того, что театральный критик и директор театра “Мюзик-холл” М.Б. Падво ворвался за кулисы, требуя немедленного прекращения спектакля. Когда его не послушали, Падво пригрозил позвонить в НКВД и выполнил свою угрозу. Однако “разговор длился недолго, после чего маститый редактор[194]приутих”. (Падво впоследствии был арестован по “кировскому делу” и погиб в 1937 году.) Об этом же свидетельствует Елизавета Ювачева-Грицына. В каждом перерыве она бегала звонить домой, маме. Бедная Надежда Ивановна опасалась, что “Даню побьют”. Однако все обошлось. И только Анна Ивантер рассказывала С. Шишману, что публика была недовольна, кто-то швырялся “заранее припасенными гнилыми овощами”; после спектакля, по ее словам, раздались лишь отдельные “жидкие хлопки” – и многие, не дожидаясь продолжения, ушли.
Кинематографический “час” начался выступлением Минца – в шлепанцах и в халате! – зачитавшего написанные Разумовским “Вечерние размышления о путях кино” – по существу, видимо, соответствовавшие соответствующей части декларации ОБЭРИУ:
Кино как принципиально-самостоятельного искусства до сего времени не было. Были наслоения старых “искусств” и, в лучшем случае, отдельные робкие попытки наметить новые тропинки в поисках настоящего языка кино. Так было…
Теперь для кино настало время обрести свое настоящее лицо, найти собственные средства и свой, действительно свой язык. “Открыть” грядущую кинематографию никто не в силах, и мы сейчас тоже не обещаем этого сделать. За людей это сделает время.
Но экспериментировать, искать пути к новому кино и утверждать какие-то художественные ступени – долг каждого честного кинематографиста. И мы это делаем[195].
Разумовский и Минц отрицали сюжетность, фабульность в кино. “Нам не важен сюжет, важна атмосфера заснятого нами материала”, – подчеркивали они. Тем не менее пафос “фильма № 1 “Мясорубка”, который должен был открывать целую серию антивоенных фильмов, был достаточно простым и прозрачным в сравнении с той же “Елизаветой Бам”. Сперва – долгий кадр, бесконечные ряды движущихся вагонов. Потом – батальные сцены, “кинематографические кадры стали все короче и короче, в этой кошмарной батальной мясорубке превращаясь в “фарш” из мелькающих кусочков пленки. Тишина. Пейзаж – вместо паузы. И снова поехали нескончаемые товарные поезда с солдатами”.
“Три часа” вылились в пять. Стоял второй час ночи, но публика не поддержала предложение администратора Вергилесова перенести обсуждение на другой день. Сведущего в марксистской казуистике Цимбала, который должен был вести диспут, не было, и роль председательствующего выпала Введенскому.
Если верить Лесной, ораторы были суровы к участникам вечера:
– Я сказал бы свое мнение об Обереутах, – произнес представитель Союза поэтов, – но не могу: я официальное лицо, и в зале – женщины.
Но, по словам Бахтерева, прозвучало и немало одобрительных слов – особенно в адрес Заболоцкого и Вагинова. “Почти каждый выступавший произносил слово “талантливо”[196]. Разошлись под утро, часов в шесть.
Хармс и его друзья могли торжествовать: это был успех, несколько скандальный, но настоящий. Их опыты, еще вчера известные только узкому кругу, стали фактом истории литературы. Появился обэриутский театр – и, что важнее, появился обэриутский стиль, особая, доселе не виданная форма саморепрезентации, поведения, юмора. Все это было предъявлено широкой публике и по меньшей мере заинтересовало ее.
Казалось, теперь-то все начинается, начинается по-настоящему. Но уже через три недели начались события, роковым образом повлиявшие и на судьбу ОБЭРИУ, и на личную жизнь Даниила Хармса.
7
Пятнадцатого февраля был арестован Николай Баскаков. Ему было предъявлено обвинение в подпольной троцкистской деятельности. Подобные обвинения в течение последующих десяти лет предъявлялись такому количеству вполне лояльных режиму граждан, что невольно возникает соблазн счесть их и на этот раз облыжными. Но это не так. Баскаков действительно был одним из руководителей подпольной троцкистской организации, действовавшей в Ленинграде. Другим ее руководителем был Виктор Кибальчич.
Повод к аресту был следующий. В январе 1926 года на ленинградских заводах появились листовки, “требующие… освобождения арестованных и прекращения высылок лидеров оппозиции”[197]. Если верить материалам следствия, в феврале 1928 года появились новые листовки на ту же тему, “в заметно большем количестве”. Возможно, повторное появление листовок было провокацией. В действительности участники группы, в которую, кроме Баскакова и Виктора Сержа, входили А.Л. Бронштейн, завуч бывшей Петершуле, профессор агрономии Н.И. Карпов, социолог Г.Я. Яковин, директор Лесного института Ф.И. Дингельштельдт, бывший редактор “Красной газеты” В.Н. Чадаев, держались в стороне от текущей политической деятельности “в расчете на будущее”. Группа собиралась в одном из номеров “Астории” и вела теоретические дискуссии. Дальше дело не шло. По крайней мере, это следует из мемуаров Сержа.
Тем не менее никто из перечисленных не проходил по делу вместе с Баскаковым (позднее все они, кроме Виктора Сержа, погибли насильственной смертью – в основном во время Большого Террора). В деле явно идет речь о другой группе, собиравшейся у Баскакова в I Доме Советов. Арестовано было 38 человек, осуждено 15. Большинство признали свою вину; Баскаков “после неоднократных допросов… признал свое участие в подпольной антисоветской работе и принадлежности к руководящему центру… В то же время он заявил, что давать какие-либо показания по сути дела он не намерен, т. к. это дело не ГПУ, а партийной организации”[198]. Подобное поведение в 1928 году было своего рода донкихотством, героическим анахронизмом.
Баскаков был выслан на три года в Сибирь, в город Камень. Хармс знал его адрес и, судя по всему, переписывался с ним. Потом он жил в Саратове, на родине предков Хармса по женской линии, где и был вторично арестован в 1933 году. По официальным данным, он умер в лагере в 1938 году – после уже третьего по счету ареста. Кибальчич тоже ожидал худшего, но отделался в конечном итоге исключением из партии. Однако неожиданно маховик власти обрушился на его безобидного тестя.
Александр Иванович Русаков с семьей владел двумя просторными комнатами в коммунальной квартире на улице Желябова. В конце двадцатых квартирный вопрос продолжал все больше портить советских людей. На сей раз жертвами стали обладатели слишком большого (больше одной) количества комнат, а особенно – ответственные квартиросъемщики, которых обвиняли в спекуляции жилплощадью. “Дело Русакова”, по-видимому, было обычным коммунальным скандалом, но приобрело политическую окраску. Кибальчич не без основания видел здесь руку ГПУ.