Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дойвбер Левин, 1930-е.
Асеев был старше Кирсанова и (в то время, по крайней мере) глубже его. Он увидел в обэриутах врагов и сумел по достоинству оценить их; три года спустя, в 1932-м, во втором номере журнала “Красная новь” была напечатана его речь на дискуссии ВСПП 16 декабря 1931 года – “Сегодняшний день советской поэзии”. Там идет речь, между прочим, о
полнейшей творческой прострации таких вовсе не бездарных молодых поэтов, какими являются Заболоцкий, Хармс, Введенский, пытавшихся обосновать свой творческий метод на пародированной восстановленности архаических компонентов стиха… Они не замечали, что все их усилия, все их попытки обречены на бесплодие именно потому, что пародированность, которая искренне принималась ими за новаторство, могла лишь сосуществовать архаическим элементам стиха… Их формальная оппозиция традиционному трафарету, попытка провести ее через разлом формы привели их к обессмысливанию содержания. Таким именно образом, у Заболоцкого, например, издевательство над этой традицией обернулось в издевательство над действительностью… При этом необходимо указать, что… почти все подходящие под этот раздел поэты достигли довольно высокого уровня владения стихом[207].
Семен Кирсанов, 1920-е.
По сочетанию тонкого понимания некоторых сторон поэтики ОБЭРИУ и явного недоброжелательства этот пассаж можно сравнить со статьей Толмачева. И это было одно из последних по времени упоминаний Хармса как “взрослого” поэта в печати при его жизни. Впрочем, мы забегаем вперед.
Двадцать шестого декабря Хармс, навестив Эйхенбаума вместе с друзьями, записывает: “Эйхенбауму понравился Заболоцкий, может быть, Введенский, но я никак ему не понравился. Это истина”. Через месяц, посетив вечер Ильи Сельвинского (все там же, в Капелле), Хармс так выражает свое к нему отношение:
То что говорит Сельвинский я начисто не приемлю!
Все что он говорит обратно моим убеждениям.
Сельвинский, крепкий, дубинистый человек, на совершенно чужом пути. Если Эйхенбаум и компания молодых формалистов объединится с Сельвинским я с ними не желаю иметь никакого дела.
Я думаю, что Эйхенбаум наиболее близок мне.
Сельвинский возглавлял Левый центр конструктивистов, соперничавший с ЛЕФом. Конструктивисты были более эстетски настроены, менее радикальны, но их объединял с лефовцами инструментальный, рационалистический взгляд на искусство. И они были людьми своего времени, людьми мейнстрима, людьми успеха. Формалисты – и старые, и молодые (как Лидия Гинзбург, наиболее тесно общавшаяся с обэриутами) – были все же беззащитны перед обаянием “актуальности”.
Тем временем на сцене Дома печати была поставлена еще одна пьеса Хармса – “Зимняя прогулка”, написанная в соавторстве с Бахтеревым и, увы, не сохранившаяся. Первоначально пьеса была написана для вечера в Институте истории искусств, который должен был пройти 12 декабря и называться “Василий Обэриутов”. Кроме спектакля и стихотворного чтения, предполагалось участие фокусника Пастухова. Долгожданный вечер сорвался из-за чрезмерного озорства организаторов: на афишах значилось “12 декаребаря по новому стилю”. Идея этой роковой остроты принадлежала Бахтереву.
Однако новая администрация Дома печати, точнее, председатель его правления журналист Еремей Лаганский, предложил представить пьесу на открытии нового помещения Дома печати – в Мариинском дворце. Так получалось, что все “три левых года” радиксовцев, “левых классиков”, обэриутов упорно возвращало в один и тот же совсем не авангардный угол города – на Сенатскую и Исаакиевскую площади. Лаганский сказал обэриутам: “Вы умеете поднимать настроение, выступайте непринужденно, как на большом прошлогоднем вечере…”[208]
Постановка “Зимней прогулки” технически оказалась легче, чем “Елизаветы Бам”, и спектакль имел успех. Но, “как на большом прошлогоднем вечере”, не получилось. ОБЭРИУ переживало явный кризис. Одной из причин было отсутствие серьезного общего дела – издательского или театрального. Но была и другая причина: Хармс, который был центральной фигурой круга, не обладал особыми организационными способностями и качествами лидера. Точнее, его страсть к организационной деятельности существенно превосходила его способности к ней. Так было у многих – у того же Гумилева, к примеру, который преодолевал этот разрыв огромными трудами и волевыми усилиями. Хармс этих усилий прилагать не мог и не хотел – а ведь Заболоцкий и Введенский были слишком сильными личностями и слишком большими поэтами, и подчинить их своей воле было невозможно.
Весной 1929 года появляется новый обэриут – 20-летний (или еще более молодой) Юрий Дмитриевич Владимиров[209]. Владимиров был сыном Лидии Брюлловой, внучатой племянницы Карла Брюллова, дочери искусствоведа, хранителя Музея Александра III, художницы, которая в молодые дни была близка к кругу “Аполлона”. Ее муж, бывший офицер, в 1914 году снова оказался в действующей армии и семь лет прослужил – сначала царю, потом белым, потом красным, у которых дослужился до должности начальника штаба Второй конной армии. Эта должность оказалась для него роковой – командующий Второй конной Федор Миронов не поладил с Троцким и был расстрелян в 1921 году. Владимиров отделался несколькими месяцами в концлагере, увольнением из армии и поражением в правах. В начале тридцатых он работал бухгалтером ТЮЗа, а его жена – управделами этого театра; в 1933 году при паспортизации им было отказано в выдаче паспорта, что означало высылку из города. Владимировы ослушались, и в результате в 1935 году их постигла более серьезная кара – “минус 15”. Все это произошло, впрочем, уже после ранней смерти Юрия[210].
Юрий Владимиров был похож на какого-то персонажа с картины своего знаменитого родственника: “небольшого роста, с глубокими черными итальянскими глазами и всегда растрепанной мягкой шевелюрой”[211]. Писал он (и печатал) отличные детские стихи (видимо, в Детиздате и познакомился он с Хармсом); его “взрослые” произведения не дошли до нас, кроме одного рассказа – “Физкультурник”, несколько раз по недоразумению напечатанного в собраниях произведений Хармса (под странным названием “Юрий Владимиров физкультурник”, хотя героя рассказа зовут иначе). Сюжет – распространенный в литературе XX века, Хармс мог бы им воспользоваться, но язык, строй фразы в рассказе не совсем хармсовский: