Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фининспектор хотел описать имущество, но убранство комнаты состояло из одной пришпиленной к двери женской перчатки.
– А стола нет – где едите?
– В столовой Ленкублита.
– А стихи где пишете?
– В трамвае.
– Да неужто вы здесь спите?
– Нет, сплю я у женщин…[203]
Это было, разумеется, довольно далеко от реального образа жизни Александра Ивановича в конце 1920-х – начале 1930-х. Скорее некий программный идеал: подобно древним киникам, Введенский считал вызывающие беспечность и бесстыдство достойной реакцией на враждебность мира. Это была его личная система психологической защиты.
У Заболоцкого система защиты была другая. Если Хармс походил на англичанина, то он, аккуратный, основательный, румяный, – на немца. За глаза его называли Яшей Миллером (именем Яков Миллер он сам подписывал некоторые свои тексты в детгизовских журналах), а иногда – Карлушей Миллером. Еще – солдатом Дугановым (так сам он подписал одно из коллективных шуточных стихотворений). Солдат, казенный, организованный, несущий цивилизацию человек, – главный протагонист автора в “Торжестве земледелия”… А Заболоцкий ведь и впрямь был солдатом, и в 1927–1928 годах продолжал носить военную форму (которую потом сменил строгий черный костюм).
Шарж на Александра Введенского (?). Рисунок Д. Хармса, начало 1930-х.
Может быть, из-за формы его часто сравнивали с капитаном Лебядкиным. И в самом деле, сходство лебядкинских виршей с некоторыми приемами обэриутов, и автора “Столбцов” в том числе, бросалось в глаза. Заболоцкий не обижался на это сравнение. “…Но то, что я пишу, не пародия, это мое зрение. Более того, это мой Петербург – Ленинград нашего поколения”[204], – пояснял он Павлу Антокольскому и его жене, актрисе Зое Бажановой. Как провинциал, он смотрел на город свежими глазами и любил его более открыто и “книжно”, чем коренные петербуржцы Хармс и Введенский.
Заболоцкий все больше привлекал к себе общее внимание, особенно после выхода в 1929 году “Столбцов”. Далеко не все рецензии были доброжелательны, но рецензий этих было столько (и в СССР, и даже в эмиграции), что уже одно это было свидетельством большого успеха. Юрий Тынянов подписал Заболоцкому свою книгу: “Первому поэту наших дней”.
Понятно, что в этой ситуации поэт постепенно утратил интерес к групповым чтениям в узкой, а порою и недоброжелательно настроенной аудитории. С осени 1928 года он, как и Вагинов, больше не принимает участия в публичных акциях обэриутов. Свою роль могли сыграть и обстоятельства его личной жизни. В 1929 году Заболоцкий женился на Екатерине Васильевне Клыковой, с которой вместе учился в Педагогическом институте. Это решение было непростым и мучительным (Заболоцкий, как и Хармс, боялся, что брак помешает его поэтическому творчеству), но Николай Алексеевич был максималистом и человеком строгих правил и, приняв решение, действовал последовательно. Теперь он выбрал упорядоченную семейную жизнь, мало совместимую с ночными прогулками по городу, сидением в баре “Елисеевской” или “Культурной пивной” на канале Грибоедова, она же “Красная Бавария”. Никто не мог тогда предположить, что те муки любви, ревности, мужской обиды, которые Хармс переживал в ранней молодости, его другу предстоит перенести в конце жизни – больным, прошедшим через многие круги ада человеком.
Стоит оговориться: утверждения Бахтерева, что Заболоцкий на рубеже 1928–1929 годов полностью разорвал общение со всеми обэриутами и, даже встретив их на улице, переходил на другую сторону, – фантастика чистейшей воды, чтобы не сказать больше. Дружеское общение Заболоцкого с Хармсом, Введенским (до разрыва, наступившего лишь в 1931-м), Олейниковым и Липавским продолжалось, и, может быть, с кем-то из них оно стало даже более тесным. Но это было общение частное, вне публичной литературной жизни, вне ОБЭРИУ.
Постепенно отошли от группы и кинематографисты. В октябре 1928 года Хармс записывает:
Считать действительными членами обэриу (так! – В. Ш.): Хармс, Бахтерев, Левин, Введенский… Не надо бояться малого количества людей. Лучше три человека, вполне связанных между собой, нежели больше, да постоянно несогласных.
Возникает проект создания художественной секции ОБЭРИУ. Видимо, именно с этой целью он несколько раз встречается в конце года с Верой Михайловной Ермолаевой, “витебской Джокондой”, возможно, талантливейшей из учеников Малевича, незаурядной художницей, ярким человеком, привлекательной (несмотря на болезнь позвоночника и вызванную ею инвалидность) женщиной. Ермолаева была одним из авторов плаката вечера “Три левых часа”; интересно было бы представить себе ее дальнейшее сотрудничество с Хармсом и его друзьями. Но – не сложилось, возможно, сказалась разница в возрасте.
Двадцать девятого сентября обэриуты снова, после годового перерыва, выступили в Капелле после вечера Маяковского. В этом выступлении еще участвовал Заболоцкий. Его стихи, как и произведения других членов группы, прочитал вслух Введенский. На этом вечере произошло знакомство обэриутов с Николаем Ивановичем Харджиевым, исследователем Хлебникова, знаменитым впоследствии коллекционером и историком русского авангарда. В самом конце года Хармс принял участие в диспуте о современной поэзии, который состоялся там же, в Капелле – и снова приглашены были москвичи: Шкловский и лефовцы, Николай Асеев и Семен Кирсанов. Дискуссия вылилась в триумф Заболоцкого. О нем восторженно говорил один из великой четверки “формалистов”, почти легендарный Борис Эйхенбаум… Хармс прочитал “заумную декларацию”, начинавшуюся словами “Ушла Коля”. По мнению Синельникова, это был “упрек Заболоцкому, порвавшему с Обэриу, тогда как его соратники вынуждены были отстаивать прежние позиции”[205].
Москвичи, вероятно, слушали все это с плохо скрываемым раздражением. И раздражение было обоюдным. Становилось все более очевидно: пути ленинградских поэтов, все еще именующих себя левыми, расходятся с ЛЕФом гораздо фундаментальнее, чем даже с неоклассиками. Когда ровесник Хармса, юнга ЛЕФа одессит Семен Кирсанов, начал читать свою “Циркачку”:
Мэри – наездница
У крыльца
С лошади треснется
Ца-ца, –
Хармс “поднял ворот пиджака, укрыл в него голову, сунул два пальца в рот и оглушительно свистнул. Кирсанов немедленно ответил: “Я тоже умею”, и свистнул не менее оглушительно”[206]. Но дочитать стихи он так и не смог: публика требовала Заболоцкого…