Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Неужели врачу так трудно поставить диагноз? — отозвалась она, потрогав пуговицу черного кожаного пальто. Я понял, что дикие прыжки «Морнинг роуз» не прошли для Мэри даром.
Мэри откинула назад спутанные ветром волосы. Лицо ее было бледно, под карими глазами появились синяки. Скуластые, характерные для славян щеки придавали девушке особую прелесть. Она была латышка, и в ее внешности было много славянского. Внешность, ядовито замечали некоторые из коллег Мэри Стюарт, была единственным ее достоинством. Две последние (и единственные) картины с ее участием, по слухам, провалились с треском. Она была молчалива, холодна и высокомерна, за что я один из всех любил ее.
— Врач не застрахован от ошибок. Во всяком случае, здешний, — ответил я, силясь придать своему лицу «докторское» выражение. — Зачем понадобилось вам забираться на этой развалине в столь гиблые места?
— У меня личные проблемы, — проронила она, помолчав.
— Профессия врача связана с разрешением личных проблем. Как ваша мигрень? Как ваша язва? Как ваш бурсит?
— Мне нужны деньги.
— Всем нужны деньги, — улыбнулся я. Не встретив ответной улыбки, я оставил Мэри одну и направился на главную палубу.
По обе стороны коридора располагались пассажирские каюты. До переоборудования траулера в этой части корпуса находились трюмы. Хотя корпус был обработан горячим паром, подвергнут фумигации и дезинфекции, тут стоял неистребимый запах ворвани. И в обычных-то обстоятельствах атмосфера была в достаточной степени тошнотворной, при подобной же качке на скорое исцеление от морской болезни нечего было и рассчитывать. Постучавшись в дверь первой каюты по правому борту, я вошел.
Лежавший на койке Иоганн Хейсман являл собой подобие утомленного воина или даже средневекового епископа, позирующего перед ваятелем, высекающим из камня статую, которая в свое время украсит епископский саркофаг. Но, несмотря на острый восковой нос и почти прозрачные веки, господин этот был полон жизни: не затем отсидел он двадцать лет в восточносибирском лагере, чтобы загнуться от морской болезни.
— Как вы себя чувствуете, мистер Хейсман?
— О Господи! — Он открыл глаза, не глядя на меня, затем закрыл их снова. — Как еще должен я себя чувствовать!
— Прошу прощения. Но мистер Джерран беспокоится...
— Отто Джерран сумасшедший! — Я не воспринял это восклицание как признак внезапного улучшения самочувствия Хейсмана, но в голосе его появилась новая энергия. — Придурок! Лунатик!
Втайне признавая, что он недалек от истины, я воздержался от комментариев. Отто Джерран и Иоганн Хейсман слишком долго дружили, чтобы кто-то мог вмешиваться в их отношения. Как мне удалось установить, лет сорок назад они вместе учились в гимназии в каком-то придунайском городке и в период аншлюса в 1938 году были совладельцами процветающей киностудии в Вене. Именно в тот период оба неожиданно расстались. Пути их разошлись.
Чутье привело Джеррана в Голливуд. Что касается Хейсмана, тот поехал в противоположном направлении и, к изумлению знакомых, в течение четверти века полагавших, что его нет в живых, — вернулся. Дружба их с Джерраном возобновилась. По общему мнению, Джеррану были известны причины столь длительного отсутствия Хейсмана, сам же Хейсман о своем прошлом не распространялся. Всем было известно, что еще до войны Хейсман написал шесть сценариев, что именно ему принадлежит идея отправиться в Арктику и что Джерран сделал его полноправным членом правления кинокомпании «Олимпиус продакшнз». Этим-то и объяснялась моя осторожность.
— Не требуется ли вам чего-нибудь, мистер Хейсман?
— Мне ничего не требуется. — Подняв веки, он взглянул, вернее сверкнул, на меня налитыми кровью выцветшими серыми глазами. — Приберегите свое лечение для этого кретина Джеррана.
— Какое именно лечение?
— Операцию на мозге, — ответил он устало, вновь приняв позу средневекового епископа.
В соседней каюте находились двое. Один тяжко страдал, второй столь же очевидно не испытывал ни малейшего недомогания. Положение Нила Дивайна, режиссера группы, напомнило мне излюбленную позу Хейсмана, и хотя нельзя было сказать, что он одной ногой стоит в могиле, укачало его здорово. Слабо улыбнувшись, он тотчас отвернулся. Во мне пробудилась жалость. Мне стало жаль его еще тогда, когда Нил впервые появился на борту «Морнинг роуз».
Преданный своему делу, худой, со впалыми щеками, нервный, он словно бы ходил по острию ножа, неслышно ступая и тихо разговаривая. С первого взгляда могло показаться, что он ломается, но я думал иначе. Без сомнения, он боялся Джеррана, который не скрывал своего к нему презрения, хотя и восхищался его талантом. Не понимаю, как мог вести себя подобным образом Джерран, человек отнюдь не глупый. Возможно, он настолько враждебно настроен к роду людскому, что не упускает случая излить свою злобу на тех, кто послабей или не в состоянии ответить. Вероятно, между ними были какие-то счеты, не мне судить.
— А вот и наш добрый лекарь, — раздался сзади меня хриплый голос. Он принадлежал облаченному в пижаму господину, который одной рукой уцепился за скобу, другой держал горлышко на две трети пустой бутылки виски. — Ковчег то вздымается ввысь, то низвергается в бездну, но никакая сила не может помешать доброму пастырю излить милосердие на страждущую паству. Не составите ли мне компанию, любезнейший?
— Потом, Лонни, потом. Вы не пришли ужинать, и я решил...
— Ужинать! — фыркнул мой собеседник. — Ужинать! Меня возмущает даже не сама еда, а время, когда ее подают. Что за варварство! Даже Аттила...
— Хотите сказать, стоит вам наполнить свой стакан аперитивом, как звонят к столу?
— Вот именно! Чем же еще заняться мужчине? Вопрос был риторическим.
Хотя голубые глаза его оставались ясными, как у младенца, а дикция была четкой и выразительной, Лонни, руководитель съемочной группы, с тех пор как ступил на палубу «Морнинг роуз», не просыхал. Многие утверждали, будто он пребывает в подобном состоянии уже несколько лет. Но никого это обстоятельство не заботило, а менее всех — Лонни. Но это не означало, что он был всем безразличен. Почти все любили его — в той или иной степени.
Стареющий, отдавший всю жизнь кинематографу, Лонни обладал редким талантом, которому не суждено было в полную меру раскрыться, поскольку, к несчастью, а может к счастью, в нем отсутствовали та напористость и бесцеремонность, которые необходимы, чтобы подняться наверх. Люди же, по разным причинам, любят неудачников; ко всему все в один голос заявляли, что Лонни ни о ком не отзывается дурно. Это усиливало общую симпатию к старику.
— Мне бы ваши заботы! — отозвался я. — Как вы себя чувствуете?
— Я? — Запрокинув голову, он прильнул к бутылке, потом опустил ее и вытер седую бороду. — Я ни разу в жизни не болел. Разве маринованный огурец может прокиснуть? — наклонил он голову. — Что это? — спросил он, прислушиваясь.
Сам я слышал лишь